Оно не выглядывайте, отсюда батюшкиного дома не увидим. В ельничке за селом живём: оно, знаете, для здоровья полезно – в тишине, без мельтешения. Сестры оттого у меня здоровые, да, здоровые – особенно Варвара, уж не припомню, чтобы когда болела. Всегда бодра, всегда весела… Ну, скоро и сами увидите!
И по узкой ельничковой дороге волочась, Николушка вновь расписывал, что дом семейство имеет большой, о цельных два этажа, с балконом и коньками на изломанной по задумке архитенкторов крыше. Строена усадьба была из дерева, ещё и полвека не прошло, но уж из-за суровости уральской погоды, может статься, чутка поистрепалась. Однако к приезду дорогого гостя, батюшка фасад, верно, подновил и, если что шатается, подпёр – хоть собственною своею спиною, ведь ему, батюшке, хребта собственного не жалко для дорогого-то гостя.
– Ничего не жалко: готов хоть дочь родную за Вас отдать! Я ведь, Пётр Алексеевич, ему про Вас писал – ой, как писал! Всякий раз, когда Вы меня выручали, значит – какой Вы человек. И батюшка, хоть Вас и не видел, а мне отвечал искренно, что и не видючи глубочайшее уважение к Вам испытывает!.. За помощь и за персону Вашу – он-то у меня фабричников уважает. Оно-то здесь их много, в Углицке… Всех уважает!..
– Тпру!
Окрик Егорыча, негасимый бумажными стенами тарантайки, заставлял Николушку замолкнуть. Приосанивался барчук в своей готовности вступить в батюшкины владения во всём чине и гостя столь же чинно подвесть. Пытался уместиться он в своём залоснившемся полушубке, распахивал его да так, чтобы непременно видны были золотые пуговицы пиджака, сымал шарф (под ним был фуляровый клок), и, оттого что выезжали из тенистого ельничка на поляну открытую, Николушка, прильнувший к окну, залучился светом внешним и внутренним. Лучился так ярко, что и Барабашев, человек отнюдь не ведомый, тормошился, в последний раз поддавался зевоте и уставлялся слепым ещё взором на разобранное крыльцо.
Крашенные столбы его сгружены были под сенными окнами – там, где повалили; там, где повалили – там и пилили; там, где пилили – там и рубили. Для рубки, чурки были строены в ряд. В том, как они стояли, беспричинно ровнёхонько, была какая-то бабская аккуратливость, подмечал Барабашев. И точно – вываливалась из дворовых дверей бабица с колуном, тяжело поднимала его и с уханьем засаживала в крайнюю. А после начинала топтать ведьмины круги у неподдатливой чурки, и покуда Егорычевская кобыла носом её не поддевала, всё ворожила – гадала как к топору поступиться, верно.
– Бурочка, не кусай! – отмахивалась баба, а, сообразив, за голову хвасталась. – Уй ты ж… Приехав! Тятька приехав! – И в дом летела оголтелая, о гостях прибывших голосила.
– Ну! глотку драть! шабаш! – слышалось из-за двери хозяйское.
Уж видимо, Ефим Матвеич самолично гостей сторожил – тут же заколыхалась тень в окошке, и он на пороге являлся:
– Гости благостные, хлеб да соль, хлеб-соль Вам-с!.. Пускай, не успели испечь-с. Но хотели – чтобы по всей традиции. Тем не менее, со всем почтением… – произносил