и у нас, в небе, тоже многое будет решаться. Современная война есть война по преимуществу техническая, говорит товарищ Тухачевский, и в значительной степени танковая. В ходе такой войны кавалерия является чем? Она является пережитком. Это просто уже бойня, и для человека, и для коня. Смешались в кучу конелюди. И вот Аркадий твой такой – как среди современного боя кавалерист, и все понимает, но пересаживаться не может и не хочет. Я поэтому думаю, Маруся, что лучше тебе будет жить со мной.
Маруся, в красном платье, в сандалиях на босу ногу, была женщина очень красивая. То есть не то чтобы ее красота бросалась в глаза. Поначалу человек замечал быструю улыбку, словно Маруся что-то про всех понимала, и особую ловкость всех движений – черту, бесценную у медицинского работника. Врач, говорят, должен войти – и больному легче, а медсестра должна так поправить подушку, подоткнуть одеяло, чтобы пациенту особенно удобно стало лежать, а сам он и не догадывался, как сделать. Маруся удивительно была легка на руку, уколы ставила – залюбуешься, просто-таки хотелось уколоться, и видно было, что этот-то укол и спасителен. И красота ее была не яркая, но стоило хотя бы полминуты вглядываться в нее безотрывно, и все становилось ясно. В гармоничных чертах ее лица странно выделялся трагический излом бровей, словно хороший человек ни за что страдает. И нижняя губа была припухлая, такая, как будто бы выдает особое пристрастие к этим делам; в Марусином случае это отчасти была правда, что да, то да. Летчик Потанин именно так сейчас на нее и посмотрел, всю ее словно заново оглядывая, и ему опять подумалось, что такая женщина должна летать на самолете, а не ездить на коне.
– Ты за меня не думай, – сказала Маруся довольно холодно. – Ишь чего, такой молодой, а уже как большой за всех решает.
– Я не решаю, – сказал Потанин с интонацией неожиданно мягкой, почти просительной. – Я вижу просто. Еще в больнице увидел, но вчера совсем ясно. Не надо тебе там, Маруся. Там скоро плохо будет.
– А с тобой, значит, хорошо?
Маруся понимала, что летчик Потанин желает ей добра. И человек он был хороший, но, как бы сказать… Ведь вот беда, все эти люди тридцать четвертого года чувствовали гораздо сложней и ярче, нежели, скажем, тридцать лет спустя, но у них совсем не было слов для выражения всех этих ощущений. Как летчик, передвигаясь на колоссальных для тех времен скоростях, немыслимых пятистах километрах в час, видит дальше, так и они очень много всего видели, еще больше чувствовали, но толком не могли выразить. Причины тому были разные: и страх, который их всех давил, и нежелание признаваться себе, что их занесло не туда, и попросту необразованность. Ну какие были университеты у Маруси, что она видела, кроме своей больницы и нескольких мужчин, с которыми сходилась? Но звериным своим умом она понимала, что летчик Потанин – он вроде вот этой пустынной летней Москвы периода реконструкции: все перестраивается, и это должно быть весело, но почему-то совсем не весело и жить в ней неприятно. Все как бы обязаны были радоваться просторным заасфальтированным площадям и тому, как все похорошело,