драмкружке его не оценили. Был еще спектакль «20 лет спустя» по Михаилу Светлову, и Миша там в конце играл комиссара, который благословляет комсомольцев на дальнейшую правильную жизнь. Большие черные усы были наклеены на Мишину юношескую физиономию. Они существовали независимо друг от друга: комиссарская кожанка и усы – отдельно, а Миша – сам по себе. И веры в комиссарскую проповедь, в правдивость того, что говорит, в Мише уже тогда не было.
А еще мы с ним сыграли в школьной самодеятельности чеховского «Трагика поневоле». Ну… вышло, что не вполне чеховского.
Надо отметить, что лично у меня не было подобного успеха за всю последующую артистическую жизнь. У Миши – случалось: он доводил и доводит людей иногда до спазмов и конвульсий, когда в зале уже не смех, а стон. У меня – никогда! Мне тогда приделали большой живот, так называемую толщинку, затянув на ней тесемками широкие штаны. Я должен был прийти к Мише и жаловаться ему на свою проклятую жизнь. Он сидел в каком-то шлафроке, с приклеенными усами, и, якобы глядя на портрет любимой, что-то наигрывал на школьном фортепьяно.
Я вошел и начал свой монолог. В руках у меня было множество свертков и кульков, которые я привез с собой на дачу. Как бы – по хозяйству… И тут тесемки развязались, и штаны начали сползать. Я в ужасе продолжал монолог, пытаясь поправить непоправимое. Штаны все падали и падали; обнажилась толщинка, а из-под нее неопрятно свешивались концы веревок, которыми она была привязана к корпусу артиста. Я подтянул штаны, и у меня тут же попадали все свертки. Я попытался подобрать свертки – у меня, естественно, снова рухнули штаны. Я обеими руками судорожно вцепился в штаны – немедленно посыпались свертки. Надо было наконец выбрать: или штаны, или кульки. Разумнее, конечно, было бы удержать штаны. Но я хотел умудриться сделать и то и другое одновременно и в дикой панике продолжал эту клоунаду, с неуместным мужеством продвигая вперед, к окончательной катастрофе, свой монолог…
Мне было вовсе не смешно, а страшно, как никогда в жизни, но в зале хохот стоял такой, что я уже тогда понял всю жалкую тщету тонкого юмора по сравнению с простым и безыскусным падением штанов. У Задорнова отклеился ус, он прикрылся от зала портретом любимой и реплики свои, задыхаясь от смеха, подавать перестал.
Только один человек, сидевший в зале, серьезный Мишин папа, сказал позже, что мы изувечили Чехова.
А потом мы в день рождения Ленина играли на школьной сцене выстраданную нашей историчкой вещь: «Ходоки у Ленина». Эта, как говорится, «штучка» была посильнее «Фауста» Гёте. Третьего ходока изображал Мишин одноклассник Крылов. Ленина, разумеется, на сцене не было, да и кто бы отважился его сыграть. Зато присутствовала его секретарша. Вот к ней мы и должны были обращаться с хрестоматийной просьбой: «Землицы бы нам».
Как выглядел русский крестьянин, измученный голодом, войной и разрухой, мы примерно представляли себе по известной всем картине Герасимова. Но понятно, что ни лаптей, ни армяков, ни зипунов школьная самодеятельность не имела. С длинными