Меня родила ее старшая дочь Александра. Было это в семидесятом, когда родительнице было девятнадцать, а бабушке стукнуло тридцать восемь. Мама меня стыдилась, а бабушка мною гордилась. Бабушкиной младшей дочери, Алле, тетке моей, было в то время пять. Мама уехала из родительского дома через две недели после родов и не появлялась в родном Утятине потом лет восемь, мотаясь по гарнизонам с мужем и появившимися позже детьми. А меня воспитывали бабушка, дедушка, младшие тетки и единственный дядя. Для всех младших я была досадной помехой в их вольной жизни. До трех лет в садик меня не водили, там не было ясельной группы. Бабушка с дедушкой работали, поэтому со мной сидела дедушкина сестра и дети по очереди. Кроме Аллы, естественно, за ней самой требовался присмотр, но она счастливо обходилась без него.
Когда мне было около года, такой присмотр чуть не стал роковым. Одиннадцатилетнему Валерке очень хотелось усвистать на соседний двор к друзьям, и он придумал вольер: перевернул табуретку и засунул меня туда. И его друг с соседнего двора, Сережка Митрохин, сказал, что ребенка негуманно держать в помещении, лучшее место для меня – крыльцо: и свежий воздух, и козырек прикроет от дождя. Сколько мальчишки это проделывали, доподлинно неизвестно, но в конце концов я все-таки перевернулась и расшибла лоб. Вернувшийся с работы дедушка застал меня спящей на грядке у крыльца. Была я зареванной, лицо мое было измазано в крови и грязи, табурет при падении с крыльца развалился. По возвращении Валерки дед отходил его ножкой от табурета, но бабушке не заложил. И Валерка по-прежнему должен был меня нянчить. Новое изобретение моего дяди чуть не прекратило мое земное существование. Валерка вытащил меня на крыльцо и привязал к дверной ручке. За шею, естественно. Спасло меня бабушкино вещее сердце. В летнее время в нашем маленьком городке служащих часто посылали на сельхозработы. И в тот день они трудились на полях пригородного совхоза «Октябрьский». Закончив прополку на одном поле, они на грузовике переезжали в другое отделение совхоза, к которому надо было ехать через город. И бабушка попросила подождать ее на площади. Коллеги пошли в гастроном, а бабушка побежала домой. И застала меня уже в агонии. «Скорая» меня откачала. А жизнь Валерки была сломана. Бабушка ему напоминала об этом до самой смерти, которая произошла спустя четверть века.
В нашей семейке не принято было говорить тихо. Все переговоры велись форсированным голосом, независимо от темы беседы. Только двое в нашем шумном семействе тяготились этим: Валерка и я. Я вообще не умела говорить громко, а Валерка не хотел. В результате нас никто не слышал. И мы с ним привыкли молчать. Я так и не научилась возражать кому бы то ни было, а у Валерки протест вылился со временем в пьянку.
От водки он и умер в тридцать пять неполных лет. Меня даже не позвали на похороны. Но так случилось, что в день его смерти я позвонила Алле. Заскочив к подруге Инке, я взяла у нее в долг и рванула на вокзал. Назавтра я входила в родной дом впервые за восемь лет.
– Что тебя принесло сюда? – спросила моя несгибаемая бабушка.
– Похороны, ба. Единственного дяди.
– Этот твой дядя – алкоголик.
– А мне он все равно дядя.
– Посмотрела? И давай отсюда!
– Ладно, ба. Алла, можно я у вас переночую?
Алла кивнула. Бабушка сказала: «Даже не думай!», Алла безнадежно развела руками. А я заявила:
– Ладно, у соседей переночую.
Вот тогда бабушка и назвала меня наоборотчицей. Но из соображений «стыдно перед людьми» разместила в родном доме.
Ночью я проснулась от какого-то звона. Прислушалась: нет, не звон. Кто-то скулит. Щенок? Я накинула халат и вышла из спальни. У гроба, согнувшись, скулила моя несгибаемая бабушка. Я села рядам с ней, обняла ее, она уткнулась мне в плечо. Долго мы так сидели.
Наутро она об этом не вспоминала. Непререкаемым тоном объявила о диспозиции: за гробом следуют вместе с ней Сима с дочерью и Алла с мужем.
– А Наташа? – вырвалось у Симы.
– Прочие следуют в произвольном порядке.
Значит, от клана Боевых я по-прежнему отлучена. Господи, да какое это имеет значение!
Когда гроб вынесли во двор, я вдруг поняла, что Валерки уже никогда не будет. Вот крыльцо, на котором он «выгуливал» меня в табурете и в петле, вот стол под яблоней, за которым он мастерил, вот береза, на нижней ветке которой он подтягивался… Там, дальше, между грядками, он стелил одеяло и валялся, глядя на облака. А я плюхалась рядом, переворачивалась на спину и говорила: «Валела, это голы, да?», он вскакивал, подбрасывал меня к этим облакам, похожим на горы. А теперь он в пиджаке, которых отродясь не носил. Он больше никогда не скажет мне: «Чучелка, не трепись!».
Процессия двинулась. Народу на удивление пришло много. Дядя мой, столяр тарного цеха крахмалопаточного завода, оказался личностью популярной. Хлюпающие носами растолстевшие тетки – это, наверное, одноклассницы и дамы сердца. Запьянцовского вида мужики в возрасте от двадцати и до бесконечности – посетители пивной, в которой он бывал чаще, чем дома. Солидного вида дамы – наверное, от завкома. А венки! От родных, от соседей, от коллег, от друзей. Вот этим я