там еще – надо. Он увидел ее такой в свои пятнадцать, устыдился. Решил не лезть.
Она, мать, на крыле была. Какой-то питерский ниишник вроде звал замуж, хотя был, конечно, с алиментами, старыми родителями и зарплатой унылой, как их обшарпанный дворовый умывальник. Но, кажется, была любовь, перспектива, и мать присматривала в магазине «Клен» кушетку, которую можно было бы поставить для Савелия в их новой квартире.
Не срослось. Не взяли мать в Питер. Два месяца они с бабкой пили и ругались – друг на друга, на судьбу-злодейку, на мужиков-сволочей. А к лету мать укатила в Сочи. Говорила: буду мыть посуду, а как намою на комнатку в общежитии, так сразу тебя и заберу. Так что кушетку стереги-береги-присматривай.
Савелий, как дурак последний, присматривал. У кого Лувр-музей, у кого магазин «Клен». Это только кажется, что разные степени недостижимости. Только кажется.
«Ты проститутка?» – спросил Савелий.
«В моем возрасте это уже не обидный вопрос. Это комплимент», – заметила мать. Ей было пятьдесят восемь. Первому – семьдесят один. Нормально?
«Он хороший мужик, – твердо сказала мать. – Несчастный только».
Ясный пень. У нее все были сначала несчастные, потом сволочи. Несчастье – это такой единый проездной для каждой дуры под названием «женщина».
Глаза у матери раньше были круглыми, а теперь стали раскосыми, аккуратно подтянутыми к вискам. Силы у нее во взгляде никогда не было, а теперь и вовсе – олененок, мать ее тетка. Сжималось сердце, сжималось, куда денешься. И было тошно.
«У него сын – твой ровесник. Рассеянный склероз. Давно. Сейчас уже нет такого течения болезни. Все врачи говорят: нет сейчас такого течения, и жить можно с этим сто лет и практически без инвалидности. Но он еще в прошлом веке заболел, когда была совсем другая медицина и другие возможности. В кресле двадцать лет. Ни руки, ни ноги… Они за мышцы языка сейчас сражаются, за гортань, чтобы ел и дышал. Понимаешь? Ты понимаешь, сколько это несчастья? Сынок?»
Нет, он не понимал. Мог объяснить, знал, как надо реагировать. Знал, что надо жалеть. Но не жалел.
Дровам в топке все равно, какой кровью обливается сердце дровосека. Савелий ощущал себя качественным поленом. И был уверен, что для Первого болезнь сына была пользой и ширмой. И не в ней было дело.
Горе – туз козырный. Но ходить с него можно один раз. А у нас привычка: если что, побеждать горем. На него равняться, с него картины писать – хоть героического сопротивления, хоть смерти голодной, хоть чего… Заказывай – не хочу.
– А земляной червяк, – сказал Питер, – теперь от страха тут же выплевывает все, что съедает. Он думает, что так сохраняет запасы еды.
– Рыгает, значит? – засыпая, спросил Савелий.
Утро в Танзании наступало быстро, солнце не церемонилось, не стучало деликатно, било в глаз, бросало в пот, сушило… И перемещалось по небу прыжками. Солнце здесь было дома. Хозяйничало.
От спанья под кустом ломило спину. Кой черт дернул его? Кой черт захотел стать «как мальчик масаи»?
Гид