то чувствую, будто меня что-то душит, будто даже рот у меня не открывается так, как положено для хорошей, непринужденной беседы.
Причина тут одна – гнев. Он никогда не утихает, и порой я даже не осознаю его. Если я нечаянно раню себя, роняю тарелку черники, да так, что она раскатывается по всей кухне, я буквально вскипаю, как молоко. Слышали бы вы, как я вопила, когда вчера стукнулась лбом об открытую дверцу шкафа, пока вынимала тарелки из посудомоечной машины! Я сидела на полу, прислонившись спиной к холодильнику, и рыдала минут двадцать. Стыд и срам!
До того как Алиса с Ником разбежались, при разговорах с ней на языке у меня, бывало, вертелись непозволительные слова вроде: «Ты думаешь, что весь мир вращается вокруг тебя, твоего превосходного маленького семейства и твоей превосходной маленькой жизни, и самый сложный жизненный выбор для тебя – это цвет подушек для твоей новой софы за десять тысяч долларов!»
Мне очень хочется записать все эти мелочи – так они противны и даже неправдоподобны. Я о них вообще никогда не думаю, но могла бы о них говорить, в этом случае мы обе точно этого не забыли бы. Поэтому безопаснее было молчать и притворяться. Она знала, что я притворяюсь, и притворялась тоже, и потом, мы забыли, как быть настоящими наедине друг с другом.
Вот почему, когда она позвонила мне и сказала, что Ник уехал, для меня это прозвучало так, будто кто-то умер. Мне и в голову не приходило, я даже не могла подумать, что у них могут быть проблемы. Это неопровержимо доказывало, что секретами мы больше не делимся. Мне следовало бы знать, что творится у нее в жизни. Она могла бы попросить у меня мудрого сестринского совета. Но она не стала этого делать. Значит, она подвела меня так же, как я ее.
И вот почему, когда я узнала эту новость о Джине, то не могла сообразить, как поступить правильно. Позвонить Алисе? Или поехать прямо так, без звонка? Или все же сначала позвонить и спросить? Я не могла предугадать, чего захочет Алиса. Я переживала из-за того, как вести себя, словно речь шла о малознакомой мне женщине. И само собой, нужно было наплевать на все и кинуться прямо к ней. Что же со мной произошло, что я вообще задумалась об этом?
Когда мы выходили из больницы, мать сказала мне робким, совершенно не своим голосом: «По-моему, она и о Джине ничего не помнит?» И я ответила: «По-моему, да». Обе мы не знали, что об этом сказать.
Как найти, с чего все началось, и размотать весь этот клубок? Разобраться в хитросплетениях телефонных звонков, рождественских вечеров, детских праздников, вернуться к самому началу, когда мы были всего лишь Алисой и Либби Джонс? Вы знаете как, доктор Ходжес?
Ну ладно… Может быть, попробую заснуть.
Нет, не получается. Не могу даже изобразить зевок.
Завтра я забираю Алису из больницы и везу домой. Мне сказали, ее выпишут около десяти утра. Кажется, она приняла как само собой разумеющееся, что это сделаю именно я. Будь она такой же, как раньше, то ни за что не стала бы на меня полагаться. Она принимает услуги только от мамаш, с которыми вместе водит детей в школу, потому что на них можно ответить массовым собранием чужих