отца. У него в квартире телефона не было, и он звонил в Прагу с Главпочтамта. Ждать приходилось часами, а поговорить с отцом удалось всего два раза – недолго, минут по пятнадцать. Йозеф и Эдуард словно бы оказались по разные стороны тюремных ворот, и обоим приходилось ждать, когда они хоть на мгновение приоткроются. Разговор по телефону дарил отцу и сыну невероятное счастье, снимая тяжесть с души, обоим казалось, что вечером они встретятся.
– Мадам Маршова кланяется тебе и спрашивает, въедешь ты когда-нибудь в квартиру в нашем доме, или она может ее сдать?
– Я пока не собираюсь возвращаться в Прагу, папа, у меня здесь интересная работа.
Йозеф расспрашивал отца о жизни, и Эдуард всегда его успокаивал: никаких проблем нет, немцев интересуют только заводы и фабрики, полковник, очаровательный человек, порекомендовал ему почитать Ницше и даже дал свою настольную книгу «Человеческое, слишком человеческое»[62]. Они часто подолгу беседуют. Эдуард, как и все врачи, плохо разбирался в философии и никак не мог постичь, что это за тревожное, волнующее понятие – «химия чувств». Герхард (так звали полковника) объяснил, что он должен сублимировать свой инстинкт и покончить с метафизикой. Когда отец свернул разговор под тем предлогом, что ему нужно вернуться к чтению, Йозеф понял, что этот самый Герхард сидит напротив Эдуарда.
Чаще всего ожидание затягивалось до бесконечности. Сначала Йозеф брал с собой «Краткий курс энтомологии» и читал, сидя на лавке, или беседовал с товарищами по несчастью о непознаваемой тайне телефонной связи.
Других тем для разговора у посетителей почтамта не было.
Скорее всего, время ожидания никак не зависело от политических или военных обстоятельств, но полной уверенности в этом не было. Не один раз в моменты дипломатических кризисов и других угроз людей спокойно соединяли с Антверпеном, Севильей, Флоренцией или Гамбургом, а в минуты затишья связь отрубалась, и никто не знал почему.
Все «телефонные страдальцы» вскоре перезнакомились, но называли друг друга не по именам или фамилиям, а говорили просто «Франция» или «Бельгия». Когда Йозеф входил в зал, какой-нибудь итальянец или испанец (их на почтамте было больше всего) информировал его о положении дел: Голландия недоступна, как и Польша, немца маринуют с самого утра, а вот венгру повезло – Будапешт дали почти сразу. Кое-кто полагал, что дело не обходится без секретных служб (голословное утверждение!) и цензуры (одному Богу известно, какой именно), что виноваты погода на континенте (у них снег, а мы еще купаемся), алжирские телефонные сети (времен Первой мировой), армия, реквизирующая линии, бардак, устроенный Народным фронтом, троцкисты или английское правительство.
Они смотрели на огромные, висящие в глубине зала часы, и кто-нибудь то и дело спрашивал с тоской в голосе:
– Вам не кажется, что они спешат?
Невыносимой была не только тишина, но и ощущение полной беспомощности, и липкий страх, разъедающий душу за тысячи километров от дома. Главпочтамт закрывался в семь, и ожидание