что Арно пить будет, – подумал Максим. – Проверить хочет, мне не доверяет. Похоже, я в Каннах тогда сильно поддержал мнение о склонности русских к водке!» Он усмехнулся:
– Давай заходи, контролер.
– Да ты что, я так просто!
– Разумеется. Все равно заходи.
Вадим покачал с сомнением головой и ушел.
Максим обошел квартиру. Две спальни – одна дядина, с мебелью из темного дерева и фиолетовым постельным бельем с мордами тигров на наволочках; другая для гостей – светлого дерева и простым бельем в зеленую полоску (спасибо, что не с тиграми!). Двойная гостиная, меньшая часть которой была превращена в библиотеку. Стеллажи с книгами поднимались по левой стене до потолка – все больше старинные переплеты неярких благородных тонов, тускло светившиеся золотым тиснением. Должно быть, достались от родителей. Максим разглядывал названия, вдыхая неповторимый запах старой бумаги…
Столик стоял у окна. Изящный, словно парящий на своих тонких гнутых ножках туалетный столик, инкрустированный разными породами дерева, с изображением двуглавого орла с короной в пышном цветочном орнаменте. Наследство. Максим потрогал его гладкую поверхность…
…Дмитрий Ильич давно предчувствовал необходимость покинуть родину. Не хотелось, но угроза чувствовалась в воздухе. Ему не нравились, очень не нравились все эти рабочие волнения, все эти сходки и листовки, эта интеллигентская припадочная любовь к народу. Народ – это бедные, необразованные, грубые и ограниченные люди, а остальные, значит, не народ? Странное представление о народе у российской интеллигенции, исключившей самое себя из этого понятия! Странное и опасное представление…
Он потихоньку готовился. Продал имение под Питером, кое-что из имущества. Наталья была против, плакала, перефразируя «Вишневый сад», – не хочу, чтобы по нашему парку гуляли топоры! – но он сумел настоять.
После октябрьского переворота Дмитрий Ильич решил: все, надо ехать. Но снова отложил отъезд, увлеченный надеждой, что власть большевиков долго не продержится. Началась Гражданская война, интервенция, Дмитрий Ильич чуть было сам не подался в ополчение, но пароходство переложить было не на кого…
Когда их бывшее поместье под Питером сожгли, когда не только по их саду, но и по всему их старинному дому гуляли топоры и народ писал и гадил в дорогие вазы, Наталья снова плакала и сжимала его руки: «Ты был прав, ты был прав!.. Как это страшно, что ты оказался прав!..» И он, он тоже с трудом сдерживал слезы…
Максим очнулся и вздохнул. Диалог у него не складывался, слова не находились. Он жалел иногда, что не родился в эпоху немого кино. Бессловесного кино. Максим умел чувствовать и передавать в своих фильмах молчание или бессвязную, бредовую, к себе самому обращенную речь, которая равна молчанию; он умел передавать паузы и позы, он умел вмещать в кадр состояния, настроения и смыслы. Но слова – это был ненужный ему в его работе инструмент. Особенно теперь, когда он задумал коснуться темы, на которую было сказано уже так