не становится стыдно. Так стыдно, хотя, по сути, после того, что случилось…
– Пусти. – Я сбрасываю его руку и поднимаюсь.
– Кто это сделал? – Его голос такой же холодный, как взгляд. Не просто холодный, он ледяной, пробирающий до костей.
– А это имеет значение?
– Имеет.
– Не сейчас. – Я обхватываю себя руками и смотрю ему в глаза.
Мне жизненно важно услышать то, что он сейчас скажет, и меня всю трясет. Потому что если претензии от отца я готова была выслушивать… хорошо, не готова, но если это я могла пережить, то от него… только не сейчас. Но он ничего не говорит, просто подходит к стулу, на котором по-прежнему висит мое пальто, а после снова возвращается ко мне.
– Мы уезжаем, Лаура.
– Что, вот так просто?
– Сложнее сделать уже не получится.
Это не обвинение, по крайней мере, не прямое, но меня снова начинает потряхивать.
– Торн. – Хотя еще пару минут назад я думала, что не смогу вытолкнуть из себя ни слова, что не готова перед ним оправдываться, что я не должна перед ним оправдываться, сейчас мне снова хочется это сделать. Не оправдываться – объяснить, только чтобы выражение в его глазах, этот лед растаял, рассыпался крошкой. Мне надо, чтобы он понимал, что это произошло случайно. Поэтому я делаю глубокий вдох и произношу: – Торн. Меня отравили. Меня накачали чем-то. Я не знаю, как…
– Я знаю. – Он подает мне пальто, и я на автопилоте сую руки в рукава. – Запрещенное вещество, которое обнаружили в крови у тебя и у твоих однокурсников, очень хорошо сочетается с любой едой или питьем. С алкоголем – гораздо хуже. Я знаю, что ты не пила, Лаура.
Последним он перебивает меня раньше, чем я успеваю сказать хотя бы слово, и мне ненадолго становится легче. Но очень ненадолго.
– Говорить об этом теперь уже не имеет смысла. Сейчас мы уезжаем, решать проблемы будем по мере их поступления.
Торн отступает, пропуская меня вперед, и я шагаю к двери. Почти.
Потом возвращаюсь, выключаю фоторамку, с которой мне улыбается мама, и кладу в сумку. В этом доме мне больше нет смысла оставаться, а проблемы, как правильно говорит Торн, надо решать по мере их поступления.
– Все твои вещи привезут позже, – говорит он.
– Завтра у отца вступление в должность.
Я не знаю, зачем я это говорю, потому что вряд ли он об этом не знает.
– Вступление в должность придется отложить.
– Что?! – Я вскидываю голову. – Почему?!
– Все вопросы потом, Лаура.
Его губы складываются в жесткую линию, и я понимаю, что он мне больше ничего не скажет. Во всяком случае, не здесь. Поэтому я молча выхожу, молча спускаюсь по лестнице и так же молча останавливаюсь перед дверью, рядом с которой замерли мергхандары. Проводить меня не выходит никто: ни отец, ни Ингрид, ни Сильви. Даргел, наверное, вышел бы, но Даргела здесь нет, зато есть Торн, который, в отличие от меня, не останавливается.
Флайсы охраны вереницей взмывают в воздух, и я зачем-то все-таки оборачиваюсь. На одно короткое мгновение, чтобы увидеть стремительно удаляющиеся огни дома. Это настолько остро, что я сжимаю кулаки и мгновенно отворачиваюсь, возвращаясь в салон флайса. Здесь пахнет кожей и резкостью морозного инея. Торн заканчивает разговор по телефону коротким:
– Лучше с утра. – И отключается. В эту минуту я понимаю, что больше так не могу.
– Поговори со мной, – тихо выталкиваю из себя. – Пожалуйста.
Он смотрит на меня в упор.
– Да, я это допустила, – произношу, глядя ему в глаза. – Но я даже представить себе такого не могла. Торн, это же… я же не могу жить с постоянной мыслью о том, что меня могут отравить, подставить, что…
Я даже слов не могу подобрать, а еще меня опять начинает трясти. Эта внутренняя дрожь то возвращается, то исчезает, но мне надо договорить:
– Торн. Я не хотела, чтобы все получилось именно так. Но оно получилось. Мне сейчас очень больно. Очень тяжело. Очень страшно. Пожалуйста, не отворачивайся от меня. Пожалуйста, поговори со мной. Я хочу знать, что ты чувствуешь.
– Ничего.
Это звучит как хруст ломающегося льда, под который я готова провалиться. С головой в ледяную воду, которая вопьется в тело тысячами обжигающих игл и потянет на самое дно. Потянула бы. Если бы он не продолжил:
– Я не могу себе позволить ничего чувствовать, Лаура. Потому что если я это себе позволю, я сломаю хребет тому парню, который тебя лапал. А следом – тому, кто все это устроил.
Он говорил неестественно спокойно, и даже зрачки его оставались человеческими. Настолько человеческими, что это было куда страшнее, чем если бы радужку заливала ярость драконьего пламени, располосованного вертикальными стилетами. Торн, который никогда в жизни еще не казался мне настолько драконом, как в эти минуты, чуть подался вперед.
– Поэтому я ничего не чувствую, Лаура. Ни-че-го.
Последнее «ничего»