бы им развлечься. НО! Я-то знаю, что нет меня для них, человека лет тридцати! Кто там гонится за Винни? Что он там наделал? Перешел дорогу, где не положено? Может, у них так принято. Я так давно не ездил за рубеж. Так как мой народ прокажен, и от него отгородились проволокой под напряжением облагороженные цивилизацией страны, мать их».
Винни прочитал на расстоянии мои мысли и предложил:
– Ну что? Расскажи нам что-нибудь еще, Мино.
И налил всем вина, а себе водки. Вот так просто он попросил ни о чем, и я решил, что все, что я рассказал бы, не было бы услышано. Но мне всегда хотелось что-то рассказать самому себе вслух. И вот появилась такая неожиданная возможность, а во время моего рассказа разные люди звонили кому-то постоянно на выключенные телефонные трубки, набирая временно недействительные номера. Что-то их волновало, а я начал свой рассказ:
– Я часто не могу понять, видят ли меня люди, которые находятся рядом со мной. Мне давно хотелось отдохнуть от применения себя. Мне часто кажется, что я загнан в угол, неизвестно, в какой из углов. Усталость – вот что овладевает мной, вот что движет мной. Желание отдохнуть дает мне силы уставать еще больше. В цветущих садах Версаля мне просто хочется сидеть на скамейке, но почему-то я вижу себя, независимо от всевозможных новомодных запретов на растление, с бутылкой пива и пачкой сигарет. Хочу сидеть на скамейке в садах Версаля, курить и запивать табак холодным пивом. Вот о таком отдыхе я мечтал. Конечно, это могут быть любые другие места отдыха, но раз уж я здесь, в колыбели лямура и ляфама, я говорю о воображаемом Версале. Он, вообще, существует? Хотя, это тоже не важно. Хочу иногда быть хамелеоном, и менять свои образы импульсивно, без напряжения, естественным образом, и не хочу при этом общаться с людьми. Хочу, когда дождь идет, становиться прозрачным, как капля, и, если это буря, – тяжелым и тучным, как туча, и, если это шквал града, – ледяной летающей глыбой. Рядом с морем я хотел бы становиться последствием волны. И предвосхищая возникновение огня, я бы пожелал превращаться в вулкан и растекаться магмой, будто освобождаясь от мыслей о тлении человечества. И тогда я смогу разговаривать с деревьями, животными. Одно дерево скажет мне «привет», а я ему «о, деревце, здравствуй, очень хорошо, что ты живое», а оно мне скажет: «какое же я живое, я неодушевленное, лучше пообщайся с воробышком». И ко мне подлетит вечно голодный, и, наверное, добрый воробышек, а я ему скажу «привет, чирик-чирик, воробышек», и улыбнусь, а он мне скажет «сам ты чирик-чирик, фрик сраный, чудище неведомое», и улетит. Но и этому общению я буду рад. А потом утону в картинках себя, где я – бархан на фоне дюн, где я – сон на фоне спящих, где я – никто на фоне всех.
Мы изрядно напились, излишне усугубили удовольствие прочими веселящими средствами.
Мы валялись на пуфах, разбросанных на веранде дома, распарывая взглядами зимний туман, но, как известно, зимний туман похож на обман.
И вдруг я уверовал в свое безоговорочное благополучие, и внутри меня притаился кроткий мещанин, кутающийся в плед в одной из своих столичных квартир, пересчитывая доход от двух других, а потом спящий, храпя громко и самозабвенно. Во мне уже скрывался уставший от отсутствия охоты удав, удушающий