глядя на похоть и гнев, на гордыню и леность,
Улыбайся – носящий страшнее распятия боль.
Горек дым, и солома трещит под моими ногами,
И чернеют навек лживо синие своды небес.
Твоим шёпотом сладким полно моё сердце – ты с нами,
В твою честь эти свечи, и нож занесённый, и лес,
Темнотой укрывающий алые ленточки крови,
Песнопения смерти и жажды таящий в листве.
Не ходи – приходи – ты при полной луне к изголовью,
Не зови – позови – мой обугленный остов к себе.
Пусть же камни летят, а священник целует распятье,
Пусть толпа причастится моей негасимой любви.
Поцелую и я – так же свято – колени, запястья,
Книгу лжи в светлом сумраке нимба. Хозяин, зови.
Утро встречает меня промозглым холодом. Квартира напиталась им за ночь, а тонкий пустой пододеяльник не сохраняет тепло. Одеяла у тебя нет, что весьма вписывается в образ твоего подчёркнуто холостяцкого жилища – настолько подчёркнуто, что не хватает только гигантской надписи на двери: «Я ЖИВУ ОДИН И ГОРДО ПРЕЗИРАЮ КОМФОРТ». За окном висит то ли туман, то ли какая-то белесая морось, – нечто в колорите «Волшебной горы» Манна. Затерянное местечко на краю мира – вершины, заселённые безумцами и поэтами; вряд ли случайно, что мы оба теперь здесь.
Нашарив очки и покосившись в сторону мороси, я мысленно благодарю небо за то, что ни мне, ни тебе сегодня не нужно никуда выходить.
Если нам помогает всё-таки небо. «Странно, что Вашего Диму там молнией не испепелило, Профессор!» – покраснев, выпалила моя Вера, когда однажды узнала, что во время прогулки ты чуть не затащил меня в маленькую церковь. Я не пошла, потому что среди икон и свечей мне всегда как-то неуютно.
И ещё – потому, что впервые ту церковку тебе показала Марго.
Очень многое тогда сводилось к Марго. Если не к Марго, то к Насте. Если не к Насте, то к Дине – тонкой, похожей на эльфа учительской дочке с волосами цвета пшеницы и увлечённостью танцами. Если не к Дине, то… Снисходительно улыбаюсь своим мыслям. Можно долго тянуть список, но сейчас всё это так неважно, что кажется почти смешным, – хоть смеяться и было бы неуважительно.
Ты мирно сопишь, повернувшись набок, ко мне лицом. Вчера мы уснули в обнимку – честь, которой я и не мечтала удостоиться; по крайней мере, в первую же ночь. Я уткнулась носом тебе в грудь, ты собственнически положил на меня ногу – блаженно-тёплая тяжесть, – и, кажется, мы оба не заметили, как провалились в томное забытье. Хочу прижаться к твоему сонному теплу, но не осмеливаюсь: вдруг разбужу. Ближе к утру ты стал вздрагивать, метаться и в итоге совсем отодвинулся от меня – то ли из-за алкогольного жара, то ли из-за кошмаров. Они у тебя всегда были изощрёнными – причудливо, с бестактностью кривого зеркала отражали, как ты мучил себя и других. Ты вздрагивал во сне и раньше (до сих пор у меня было два случая убедиться в этом), но – без пугающих судорог, когда то бедро, то рука, то мышца на спине будто живут своей одушевлённой жизнью, в разладе с целостью твоего тела. Весь остаток ночи я, до конца не просыпаясь, в тревожной полудрёме гладила тебя, пока ты сотрясался в этих судорогах, и не знала, что делать.
Слишком