так и гласило отписанное им письмо для графа Холодова. «Несчастный старик… – Михаил Павлович осенился крестом. – Еще раз прости за героя сына…» Его высочество прикрыл глаза… и снова из того кроваво-грозного тридцатого на него неслись перекошенные в крике лица польских улан, и снова его грудь леденил холодный блеск солнца на бритвенных остриях их пик… И слава Всевышнему! – наш, русский эскадрон лейб-гвардии гусарского полка под началом поручика Холодова, что отбил его от когтей неминуемой смерти…
Князь, продолжая пребывать в плену волнительных воспоминаний, опустился в золоченое кресло, неторопливо раскурил ручной свертки кубинскую сигару. Ровное пламя свечей кабинета зажигало розоватые блики на резных рамах старинных картин.
«Да, знание смиряет великого, удивляет обыкновенного и раздувает мелкого человека, – сам для себя констатировал он. – Но что с того мне, коли я знаю правду? Смирение, удивление или радость? Мой сын… мой маленький, единственный сын… Как бесконечно и как отчаянно ты далек от меня… Ах, почему ты не мой наследник?! Я человек, имеющий все, тем не менее о состоянии своей души, своего сердца могу лишь сказать, как в той глупой французской песенке:
Je loge au quatrième étage,
C'est là que finit l'escalier»32
Глядя на сизый изменчивый дым сигары, память его набросала портрет того, кто тайно отвозил новорожденного под Вильну, в имение графа Холодова.
Лебедев Аркадий – еще молодой, но уже обожженный польской войной драгунский офицер в красивом кавалерийском мундире. Породистое русское лицо, на высокий лоб падают упругими завитками темно-русые волосы, и что-то смелое, уверенно-твердое в гордом повороте головы… Вспомнив о ротмистре, о Кавказе, Михаил Павлович вспомнил и о том, как ежегодно, уже третий десяток лет в дворцовой церкви, равно как и по всей России, служили скорбный молебен по случаю начала войны на южных границах Отечества. В этом году при выходе из церкви Государь обратился с речью к офицерам, присутствовавшим на службе. Он сказал им, что гвардия покуда не будет вступать в дело, но что, ежели обстоятельства сего таки потребуют, он сам поведет ее и уверен, что она покажет себя достойной этой чести. Наследник цесаревич Александр подошел к отцу и произнес сакраментальное, вечное: «Рады стараться», которое офицеры дружно повторили хором. Император тепло обнял сына. Но вот незадача: в этой маленькой сцене, участником которой являлся и Михаил Павлович, не чувствовалось ни на йоту одушевления или влечения. «Восточный вопрос – вопрос совершенно отвлеченный для ума петербургского, и особенно для ума гвардейского. Это «ум с порогом», крылья коего постоянно обрезались, ум, перед которым, увы, никогда не открывалось иных горизонтов, кроме парадов Марсова поля и Красносельского лагеря, не вырисовывалось других идеалов, кроме спектаклей оперы или французского балета, мог ли он осознать всю сложность вопроса?!».33
«И, право, – рассуждал Михаил Павлович, – как может ум, воспитанный на такой скудной пище, возвыситься