к ней привык. И как-то даже перестал замечать.
Иногда только просыпался, трогал ее ногой, вставал и смотрел в окно, туда, вниз, на Самотеку.
…В том доме, где жил Сима Каневский, во 2-м Вышеславцевом переулке, бывали они с ребятами довольно часто, заходили туда как-то совсем просто, даже сами не зная зачем. Он, то есть Мишка Соловьев, потом еще Яша Либерман, Шамиль Мустафин, ну еще Колька Лазарев. Мать Симы Каневского кормила их всегда. В любой ситуации. Она всегда была дома, всегда улыбчиво смотрела большими черными глазами из-под высоких бровей. Всегда велела мыть руки и усаживала за стол. Если она была больна, то вставала с постели. Если у них дома было шаром покати, она все равно усаживала за стол и открывала неприкосновенный запас – какую-нибудь селедку доставала, залом, который берегла к празднику. Но, как правило, на кухне всегда что-то варилось. Вкусно пахло. Скатерть была белая или розовая. Тарелки блестели. На столе рядом с тарелками лежали ножи и вилки из старого, черного, иногда гнутого от старости серебра. Они с ребятами сидели и молча чинно ели.
Может, благодаря этому длинному столу с белой (или розовой) скатертью Сима и застрял в их компании. Вообще он им не подходил, он был тихий мальчик, ангельского типа. Когда он собирался после обеда с ними на улицу, мама Каневская всегда кричала ему вслед:
– Сима, надень шарф!
Он возвращался и надевал шарф. В еврейских семьях всегда есть такие мамы, но не всегда их слушаются. Он слушался. Поэтому про него был сочинен стих, вернее, песня:
– Сима, надень калоши! Сима, надень пальто! Сима, не пей какао! Сима, пей молоко!
Они начинали орать эту песню, как только за ним захлопывалась скрипучая калитка и он выбегал на улицу следом за ними. Мама всегда его останавливала – на одну минуту, но останавливала: заставляла переобуваться, переодеваться.
Эта скрипучая калитка вела в сад. В саду росли яблони, вишни, кусты смородины, из грядок торчала зелень, там был дровяной сарай, возвышался старый ледник, которым пользовались все, тропинки уходили куда-то вдоль забора в укромные места, в углу участка стоял шалаш. В общем, в этом саду хотелось побыть.
А внутри сада стоял дом.
Иногда Ароныч просыпался ночью, садился на кровати и смотрел сверху вниз на плиту. Ему уже не нужно было ни включать свет, ни открывать занавески, чтобы ее увидеть. Плита стала светиться в темноте, может быть проявились свойства камня, кто его знает, откуда там набирали эту мраморную крошку, из какого радиоактивного карьера, а может, дело было в другом – в общем, она слегка светилась, и Ароныч как зачарованный смотрел на нее – на ее край, который по-прежнему вылезал из под кровати полукругом. И можно было даже ставить на нее босые ноги. И, разглядывая этот полукруглый край, он видел все довольно отчетливо.
Например, видел свою бормашину, старую, когда-то она стояла у него в стенном шкафу, за одеждой. Первые десять лет она там стояла, пока он работал «без оформления», и если приходил пациент, он сдвигал вешалки, и с некоторым скрипом торжественно выезжала на колесиках бормашина,