заботится о нас да поусерднее молится своему Аллаху.
Боже мой, как вспыхнуло от этих слов лицо деда! Он вскочил с тахты. Глаза его метали молнии… Он поднял на отца пылающий взор – взор, в котором сказалась вся полудикая натура кавказского горца, и заговорил быстро и грозно, мешая русские, татарские и грузинские слова:
– Кунак Георгий! Ты урус, ты христианин и не поймешь ни нашей веры, ни нашего Аллаха и его пророка… Ты взял жену из нашего аула, не спросив желания ее отца. Аллах наказывает детей за непокорность родителям… Марием знала это и все же пренебрегла верой отцов и стала твоей женой. Мулла прав, не давая ей своего благословения. Аллах вещает его устами, и люди должны внимать воле Аллаха…
Он говорил еще долго, очень долго, не подозревая, что каждое его слово прочно отпечатывается в юной головке сжавшейся в уголке тахты маленькой девочки.
А моя бедная «деда» слушала сурового старика, дрожа всем телом и бросая на моего отца умоляющие взгляды. Он не вынес этого немого укора, крепко обнял ее и, пожав плечами, вышел из дому. Через несколько минут я видела, как он скакал по тропинке в горы. Я смотрела на удаляющуюся фигуру отца, на стройный силуэт коня и всадника, и вдруг точно что-то толкнуло меня к Хаджи-Магомету.
– Дедушка! – неожиданно прозвучал в наступившей тишине мой звонкий детский голос. – Ты злой, дед, я не буду любить тебя, если ты не простишь маму и будешь обижать папу! Возьми назад твой кишмиш и твои лепешки, я не хочу их брать у тебя, если ты не будешь таким же добрым, как папа!
И, недолго думая, я быстро вывернула карманы, которые набила привезенными дедом лакомствами, и вывалила все их содержимое на колени изумленного старика.
Моя мать, сжавшись в углу комнаты, делала мне отчаянные знаки, но я не обращала на них внимания.
– На, на! И свой кишмиш бери, и лепешки бери, и армянские пряники… Ничего, ничего не хочу от тебя, злой, недобрый дед! – твердила я, вся дрожа, как в лихорадке, продолжая выкидывать из карманов остатки лакомств.
– Кто учит ребенка непочтению к старости? – загремел на весь дом голос Хаджи-Магомета.
– Никто меня не учит, дедушка! – смело крикнула я. – Моя мама, хоть не молится на восток, как ты и Бэлла, но она любит вас, и аул твой она любит, и горы, и скучает без тебя и молится Богу, когда ты долго не едешь, и ждет тебя на кровле… Ах, дедушка, дедушка, ты и не знаешь, как она тебя любит!
Что-то необъяснимое промелькнуло при этих словах в лице старика. Орлиный взор его упал на маму. Видимо, много любви и муки прочел он в глубине ее кротких черных глаз, – только его собственные глаза заблестели еще ярче и словно подернулись набежавшей влагой.
– Правда ли, джаным? – скорее прошептал, нежели спросил Хаджи-Магомет.
– О, батоно![9] – со стоном вырвалось из груди моей матери, и, подавшись вперед всем своим гибким и стройным станом, она упала к ногам деда, тихо всхлипывая и лепеча только одно слово, в котором выражалась вся ее беспредельная любовь к нему:
– О, батоно, батоно!
Он схватил ее, поднял и прижал к своей груди.
Я