А. С. Никифоров

Служить театру честно. Записки артиста Мариинского театра


Скачать книгу

>

      Детство в Ленинграде. Семья. Война

      Моя семья – мама, папа, дедушка, бабушка – коренные ленинградцы-петербуржцы. Прадеда, правда, уже не помню. Мне о нем не рассказывали. Были темы, которые не освещали, на которые лучше было не говорить.

      Меня и мою сестру, которая была немного старше, крестили 22 июня 1941 года, в день начала Великой Отечественной войны. Мне было в тот момент 3,5 года. Священник немного опаздывал. Мы не знали, в чем дело. Потом уже бабушка сказала, что как раз в это время Молотов выступал по радио, он сообщил всем о начале войны. Жители города стояли на улицах у огромных репродукторов и слушали его речь. Я великолепно помню тот день – стол, что стояло на столе – и само крещение. Помню, как священник пришел и провел все обряды.

      В общем-то, люди предвидели, что что-то должно случиться. Но и в тех условиях считали, что детей надо крестить. Мои мама и бабушка были крещеные, но об этом никогда не говорили при мне и не крестились. Икону не помню, хотя, может быть, она и была. Возможно, то, что нас покрестили, нас и спасло, потому что мы попадали в такие ситуации, в которых легко можно было погибнуть.

      Началась война. В городе пошел страшный голод. Многие умерли. Нас осталось двое детей со старшими родственниками. Мы жили все вместе – мама, папа, я, сестра, дядя, тетя – в ужасной 13-метровой комнате на пятом этаже, с окном на лестницу. У бабушки и дедушки была отдельная комната, тоже очень маленькая. Папа с мамой курили, а мы рядом спали, и все было нормально. Интересно, что никто из нас потом не курил, наверное, насытились в детстве. Помню, как ходили в бомбоубежище. Звучало оповещение, крутили специальную сирену – звук у нее был очень неприятный – если обстрел или летят самолеты. У нас были маленькие заплечные мешочки, которые сшила нам бабушка, мы их брали с собой. Там было по три сухаря. При таком голоде никто из нас не просил есть. Бабушка, конечно, понимала, что мы голодные, отвлекала нас, как могла, говорила: «Идите, погуляйте…».

      Период до зимы я не очень помню, а вот зимние месяцы запомнились. В городе было много трупов, которые лежали на саночках, завернутые в простыни, уже замерзшие. Некоторые – просто на снегу, без гробов. В городе много было саночек, на них и воду возили, и людей. В одну из бомбежек разбомбили один дом по нашей улице Петра Алексеева. Из воспоминаний встает только, что голодали, как ходили за водой и в бомбоубежище. Старшая сестра, бывало, просила у мамы: «Дай кусочек сухарика». Мама говорила: «Нет, это на случай, если дом будут бомбить». Людей ведь вытаскивали не сразу, кто-то оставался жив под завалами, их находили и спасали. В том доме, кстати, тоже кого-то спасли. Но нужно сначала было все разгрести. Правда, народ в этом плане был активен, люди помогали друг другу, выручали. Еще приезжали пожарные. По моим воспоминаниям, разбомбили и еще один дом, тот был ближе к каналу Грибоедова.

      В самый тяжелый период вышел приказ Маленкова вывезти из города всех детей. Он пришел фактически только в 1942 году. А 41-й и 42-й, когда были страшный город и мор – этот период мы провели в Ленинграде. Уехали, когда произошла прибавка хлеба – стало не 125, а 250 грамм в день. И нас эвакуировали.

      Когда мы еще были в Ленинграде, за нами приехал на грузовике – так называемой «полуторке» – отец, который с 1939 года служил в армии. В тот день был невероятный мороз, 42 градуса. Часть машины, где кабина, обогревалась, там была труба, она выходила на улицу. А мы ехали кучкой в неотапливаемом кузове, одев на себя все теплое, что было. Помню один момент уже на Ладоге. Озеро постоянно бомбили, образовывались воронки, которые замерзали не сразу, покрывались тонким слоем льда. И нас, пока мы ехали, бомбили тоже, хоть дело и было ночью. Мы вдруг резко затормозили, а наши соседи по подъезду в другой машине попали в воронку и ушли под лед. Водитель не заметил опасность, пролетел… Там много грузовиков лежит на дне.

      У нас было два больших тюка – с бельем, вещами. Одни тюк упал с машины. Мамин брат – ему было на тот момент четырнадцать или пятнадцать лет – выскочил и подобрал. Мы постучали, машина затормозила, сразу ведь не остановишься, он запрыгнул обратно, все обошлось. Дальше события помню смутно. Приехали на какой-то вокзал, сели на поезд, в грузовой вагон, и поехали в небольшой город Чкалов на Урале. Мы думали, что там-то мы поедим, они ведь в тылу не так пострадали. Но мы попали в семью патологически жадных людей. Всех приезжих расселяло сельское начальство, и нам достались такие хозяева. Может быть, там мы еще больше голодали, чем в Ленинграде. Помню, хозяйка пекла блинчики на маленькой сковородке – муку ведь тогда сложно было достать. Никому из нас она ни кусочка не дала. Запах этих блинчиков потом меня преследовал.

      И мама, и дедушка старались что-то обменять на хлеб, на крупу. Каждый день мы ели баланду, непонятно из чего, или жмых. В баланде плавал обычно кусочек жира, один на большую кастрюлю. Мы ели из такой кастрюли всей семьей – бабушка с дедушкой, мамина сестра и мамин брат, наша семья. Фактически, это была горячая вода и маленькие кусочки жира. Голодные мы были все время. После войны уже мама рассказывала о нас: «Мои – молодцы, никогда ничего у меня не просили». И мы все выжили.

      В Чкалове мама устроилась работать в совхоз. Там тоже ничего не давали, выносить было нельзя, проверяли. Мама была худенькая.