аккуратно закрыла крышку рояля и быстро отошла к группе журналистов. Старичок проводил ее заинтересованным взглядом, затем сел на банкетку перед роялем, снова открыл крышку и, взмахнув руками, заиграл что-то певучее, соответствующее случаю.
– Наверное, Шопен. – Подумала Катя. – Кажется, один из его ноктюрнов… до диез минор…
Почему она так решила?
Человек, всю жизнь свято преклонявшийся перед классическим роком и любивший бардовскую песню, не мог знать ноктюрны Шопена, потому что не любил классическую музыку. Вообще. Он вообще не мог отличить Брамса от Рубинштейна. И в оперу не ходил. И в консерваторию. Никогда. И ногти на руках себе стриг исключительно по причине того, что они… просто мешали. Вначале по молодости мешали учиться играть на гитаре. А потом – мешали по жизни.
Эти долбанные ногти! Черт бы их побрал…
За своими ногтями на руках и ногах ее приятельницы ухаживали тщательно и регулярно, перекрашивая в разные цвета чуть ли не через день.
– Что за бездарная трата времени! – думала она, слушая их бесконечное щебетанье о мастерах маникюра, брендах лака и технике обработки кутикул.
Ее устраивали руки без ногтей. В смысле, без длинных, ухоженных ногтей. Ей нравились коротко и аккуратно подстриженные ногти, иногда с бесцветным лаком, которым Катя пользовалась редко, по случаю, когда надо было изобразить из себя что-то праздничное и нейтральное. А еще… Ей очень нравились свои руки. Худые, смуглые, с узкими ладонями, сухощавыми длинными пальцами и браслетами из полупрозрачного бирюзового стекла на запястьях. Которые никогда прежде не ложились на клавиши фортепиано и уж тем более не играли на них хоть что-то напоминающее музыку.
А еще ее очень устраивала собственная фигура и она сама. Такая как есть. Высокая, худющая, угловатая, с длинными темными волосами, когда небрежно заплетенными в косу, когда стянутыми в пучок на затылке. Женщина-подросток неопределенного возраста от 25-ти до 35-ти, в широких джинсах-бойфрендах, свободном свитере и оранжевых кедах на белой толстой подошве. И с супер-фотоаппаратом Кэнон, висящим на груди. В, общем, такая, какая она сейчас стоит в фойе этого гребанного кинотеатра перед началом этого дебильного кинофестиваля.
Все ее устраивало в ней самой, кроме происходящего с ней уже много лет, и этого заранее убитого вечера, шести часов ее драгоценной жизни, которые будут потрачены на мелких-идиотов-жуликов продюсеров, напыщенных «как бы» кинозвезд второго эшелона и кучу прихлебателей разного сорта. Весь этот гребаный киношный сброд ей придется фотографировать почти до часу ночи. И улыбаться, и терпеть всякие выходки, шуточки и замечания от актеров, когда они напьются, от их охраны и от официантов, разносящих канапе с шампанским.
– Не-на-вижу! Их всех и каждого по отдельности!… А с чего это я так разозлилась?
Старичок за роялем замолк, затем заиграл что-то бравурное. В фойе стали входить гости. Объективы камер нацелились на входящих в поисках знаменитостей и