поверчивать, покручивать вправо-влево в минуты глубоких раздумий о судьбах народа и вверенной ему страны. Диск легко, прохладно скользит между пальцев, придавая уверенности и плавности скольжения мыслительным образам. А вдруг заусенец, вдруг недосмотр, и как результат – заноза в кровь? Кто тогда ответит за порванные судьбы, кто спасет миллионы жизней от гнева Верховного?
Или, например, папки с бумагами в стопочках. Вот казалось бы, просто папки – что в них особенного? Ан, нет. Не так все просто. Каждая-прекаждая папочка – толстая ли тонкая неважно – содержит много-много ценной информации, каждая нужна, и каждая должна быть на своем, одном только ей предназначенном месте. В противном случае, в момент необходимости она может оказаться ненайденной и позабытой, и это тоже вызовет приступы неконтролируемой ярости генералиссимуса, и кто тогда, скажите на милость, спасет миллионы жизней от гнева Верховного?
Вот форточка, Она всегда должна быть открыта, чтобы слышать пульс большого города, пульс огромной страны, чтобы жить со своим народом, дышать широко и в унисон и думать о нем, то бишь о народе, день и ночь, и надеяться, и работать вместе с ним. А что, если форточка закрыта – как тогда услышать, как понять, что нужно, и что важно? И кто будет виноват в задержке принятия мировоззренческих решений, кто ответит, и кто тогда спасет миллионы жизней от гнева Верховного?
Или вот поднос. Две ручки, дно, блестит. Поднос, по правде говоря, вроде, так себе – поднос и есть. Единственно, что сверкает, как мельхиор в процессе чистки. А по-другому нельзя. Никак-ссс. Поднос этот – он показатель, мерило труда, знак, что все на своих местах, все служат отечеству по мере сил и возможностей. Вот один у станка точит снаряд, а другой в это время ткет ковер или варит чугуна сталь или выращивает арбуз и виноград, чтобы пролетариату лучше жить. А кто-то чистит поднос – и обязан чистить, так, как будто от этого зависела бы его жизнь. И ведь зависит на самом деле, и это совсем не метафора. Вот будет грязным поднос, а это значит, что есть еще в рядах трудового народа рантье, рвач и приспособленец, и как тогда остановить неминуемую ярость Верховного, кто тогда спасет миллионы жизней от гнева вождя?
Сталин задумчиво прошелся по кабинету. Неспешно вытащил из правого кармана галифе кисет с любимым марочным табаком «Герцеговина Флор», достал из левого кармана галифе любимую трубку. Трубка была на радость – крепкая, звонкая, прокуренная, продымленная. Своя.
Неспешно сел за стол. Неспешно положил перед собой кусочек газеты. Сегодня это была вырезка из «New York Tines» с портретом Рузвельта. Еще несколько аналогичных вырезок уютно разместились в верхнем ящичке письменного стола, аккуратно сложенные треугольником по диагонали. Там были не только «New York Times» с Рузвельтом, но также «Times» с Чемберленом и Черчиллем, «Figaro» с Даладье и еще много разных вырезок с изображениями бесноватого прусского ефрейтора, Пилсудского, Муссолини, японского императора и Маннергейма.
Личная коллекция