волна сочувствия, какого-то абсолютного сожаления. Боже мой, Этта Дитер действительно погибла – не просто умерла, а стала жертвой жестокого преступника. Я ощущал смутную тоску по человеку, которого не знал. В уголках глаз защипало. Я поспешил перевести мысли в иное русло, чтобы не выдать внутренних переживаний.
– Посмотри на меня, – сказал отец, когда мы припарковались возле больницы. – Какой же ты бледный, Лео, – вздохнул он, когда я повернул голову. – Ладно, пошли.
На улице он пригладил мне волосы, поправил капюшон куртки, и мы двинулись к главному входу. Начинался дождь вперемешку со снегом, мне на нос упало несколько прохладных капель, я поморщился и чихнул. Почему-то я очень волновался перед встречей с мамой. Боялся, что она поймет, что я не в порядке и разнервничается, а переживать ей было нельзя.
В больнице у меня немного закружилась голова, но я попытался не обращать на это внимания. В чем дело – я понял не сразу. Мне понадобилось несколько минут, чтобы осознать: стопки документов, форма, коридорный запах, официальность, холодный свет. Все это напоминало мне о тюрьме, о камере Ванденберга.
В палате мама лежала одна. Она улыбнулась и протянула ко мне руки, когда мы с отцом зашли внутрь. Я аккуратно сел на край узкой кровати и обнял маму за плечи.
– Львенок, – шепнула она, когда я оказался рядом.
От нее пахло лекарствами, слезами и тоской, но она улыбалась так, что у меня в груди сходились все трещины. С момента нашей последней встречи мама осунулась еще больше; она таяла, ее каштановые волосы потеряли свой блеск и теперь казались жидкими и нездоровыми. Рядом с ее кроватью стояла капельница, на тумбочке лежали какие-то трубки. Возле них гнездились книги: «Поль и Виржини»17, сборник лекций Уайльда – «Заветы молодому поколению», «Евангелие от Уолта Уитмена» и «Эстетический манифест», тяжелая книга в темно-алой обложке с изображением племени индейцев на ней.
– Как ты? – тихо спросил я, не разжимая объятий.
Я не мог заставить себя посмотреть ей в глаза. Безопаснее было смотреть маме за спину, задерживая взгляд на аккуратно сложенной на стуле одежде, полупустом графине, ворохе тетрадей.
– Все хорошо, – сказала она чуть хрипло.
Она врала мне. Я знал, что ей очень больно, знал, что ее дела не могут быть «хорошо», но все равно кивнул.
– А как твои дела? – приветливо спросила она, когда я уселся на стул напротив нее. – Ты уже поправился?
Мое место на кровати занял отец. Он поцеловал маму в висок, провел ладонью по ее волосам. Она взглянуло на него покрасневшими глазами и печально улыбнулась.
– Вроде бы, – я пожал плечами. – Пил разные лекарства, много спал.
Мама снова улыбнулась и сжала мою ладонь. Рука у нее была слабая и тонкая, сквозь нее просвечивали голубые вены.
– Это хорошо, – она прикрыла глаза. – Как там на улице? Уже тепло?
– Нет, дорогая, – качнул головой отец, – еще не очень.
– М, – хмыкнула мама, – грустно.
В