сена на полу.
– Была часовня во имя Калужской иконы Божией Матери, а теперь приют рыбакам да грибникам, – объяснил монах, затеплив лампу.
Остриков по-хозяйски закинул в нутро буржуйки березовые чурочки, поджег кусок бересты, бросил растопку в печь.
Когда запылало, Гущин потянулся озябшими руками к огню.
– А это там что? – показал он на стенку.
Одна над другой были прибиты гвоздиками две иконки: побольше – писаная на дереве красками, уже потускневшими, другая поменьше, на картонке, такие раньше раздавали паломникам. На деревянной была Пречистая Дева с книжицей в руке, на бумажной – два благообразных брадатых старца с рукописными свитками в руках.
Отец Палладий перекрестился, приложился к обеим.
– Кто-то принес. Души благочестивые еще есть в народе. Не все Бога забыли. И посвящение часовни помнят. Это ведь образ Калужской Богоматери.
– А такую я уже видел, – подошел ближе сержант, наставил палец на маленькую иконку. – У вас в доме, гражданин Сухарев. Вы-то ее здесь и повесили! – обличительно подытожил он. – А сказки про благочестивые души оставьте себе. Советский народ отказался от религии и успешно изживает ее из своего сознания. Мы, конечно, не запрещаем неграмотным старушкам и отсталым элементам, вроде вас, гражданин поп, верить в мифического Бога. Но через десять лет само слово «религия» будет забыто в Советском Союзе.
– А у нас в селе знаете, как говорят, гражданин следователь? – доверчиво поделился отец Палладий. – Будто январскую перепись населения потому объявили в газетах вредительской и засекретили, что народ-то назвался верующим.
– Антисоветская пропаганда! Засекретили потому… потому что… – Гущин раскраснелся, то ли от тепла после ветра и мороза, то ли от незнания ответа. – Потому что партии и товарищу Сталину виднее, что засекречивать, а что нет! Враги, такие, как вы, могут воспользоваться клеветнической переписью во вред государству. Что вы и пытаетесь делать, даже будучи под арестом.
– Воля ваша, – смирился отец Палладий.
В избушке нашлись съестные припасы: на гвозде висел мешок с сухарями и свертком чая. Пока идейные противники спорили, Остриков сбегал наружу, набил снегом кружки и поставил на печь.
Сержант тем временем снял шинель, аккуратно подвесил на гвозде вместо сухарей и расположился на лавке. Разомлев от печного жара, стал стягивать с ног сапоги.
– Хороша у вас обутка, гражданин следователь, – одобрил отец Палладий. – В таких сапогах хоть сейчас на Красную площадь, парадом пройтись… А вот у гражданина милиционера сапожки ветхие, долго не протянут. В починку бы их…
В кипящую воду Остриков бросил по щепотке чая. Одну кружку поставил перед сержантом, вторую – на край стола, священнику.
– Пейте сперва вы, Трофим Кузьмич, – уступил монах. – Я потерплю.
Он устроился на сене и погрузился не то в молитвы, не то в думы.
Гущин макал сухари в чай. Ел жадно, запивал шумно, обжигался.