«Смыслы мира дремлют в душе каждого… Вне нас всё изменяется, всё зыблется… и мы не сыщем гавани, иначе как в нас самих, в сознании нашей беспредельной свободы, нашей самодержавной независимости». Так из признания «омута случайностей, в который погружена жизнь человека», вырастает концепция, утверждающая нравственную самобытность, свободу и достоинство личности, стоящей выше всякого бытия. «Личность – вершина исторического мира, к ней всё примыкает, ею всё живет… Пора догадаться, что в природе и истории много глупого, неудавшегося, спутанного». Поэтому «подчинение личности обществу, народу, человечеству, идее есть продолжение человеческих жертвоприношений». Г. постоянно обличает алогизм «потока» исторического бытия, повторяясь, пишет о «растрепанной импровизации истории», которую необходимо привести в гармонию, потому что он обуреваем мечтой об идеальном строе, обеспечивающем возможность полноценного развития каждому на земле «здесь и сейчас», а не в далеком будущем.
Преданность идее человека и человечества, невозможность осуществить ее в России влекли Г. на Запад. Непосредственно столкнувшись с французской буржуазной революцией 1848 г., он убеждается в утопичности и беспочвенности своих мечтаний. Из убежденного западника Г. становится страстным антизападником. Разочарование в революции не привело его к отказу от его идеала, но окончательно подорвало веру в закономерное движение истории, в прогресс. «Современное поколение имеет одного Бога – капитал… Наше время эпоха восходящего мещанства… В демократии – страшная мощь разрушения, но когда она примется создавать, она теряется в ученических опытах, в политических этюдах… Действительного творчества в демократии нет». Его резкая и достаточно односторонняя критика Запада связана с утверждением идеи личности, противоположной буржуазному идеалу: всё переменилось в Европе. «Рыцарская честь заменилась бухгалтерской честностью, изящные нравы – нравами чинными, вежливость – чопорностью, гордость – обидчивостью, парки – огородами, дворцы – гостиницами, открытыми для всех. Все хотят казаться вместо того, чтобы быть».
Сознание бессилия «чистого разума», стремящегося к истине, не имеющей обязательной силы над действительным миром, очевидность мнимого решения проблем исторического бытия в гегелевской философии истории завершают перелом в историософских исканиях Г., для которого «вихрь случайностей», определяющий социально-историческое бытие, трансформируется в философию возможного. «Ни природа, ни история никуда не ведут и потому готовы идти всюду, куда им укажут, если это возможно». Категория возможности помогает Г. построить учение о том, что Россия «может», минуя капиталистическую фазу развития, сразу перейти к осуществлению социалистических идеалов. Тема своеобразия «русского социализма» становится для Г. главной.
В отсталости России, в ее «свободе от тяжести всемирной истории» Г., как и Чаадаев, видит ее великое преимущество при решении социальных