Владимира! Но того боле князь ощутил силу духа – могучего и неукротимого, доставшегося от отца-воителя, который его, тогда ещё дитятю, поставил на Новегородский стол!
А накануне возвращения, в последнюю ночь в Повенце, приснился Владимиру сон. Да такой дивный, толь ошеломляющий! Широкая лесная просека, а по ней, как по каналу, плывут струги. Нет, не струги, не расшивы да насады – какие-то великие о двух мачтах корабли. И не плывут – их тянут волоком по каткам-брёвнам. Звуков не слыхать, но оттого ещё более явственно предстаёт, сколь великая работа здесь творится, словно потаённая тишина усиливает видение. Тьмы и тьмы работников гуртятся вокруг парусников: одни рубят просеку, другие стелют брёвна поперёд корабельного носа, третьи волокут бечевой, спотыкаясь, падая, тяжко дыша и харкая кровью. А над всеми над ними, закаменев в седле, высится могучий всадник. Кафтан его сливается с цветом тайги, зато лицо видится ясно. Оно белое, будто мглистое небо над просекой. На нём чёрные встопорщенные усы и тёмные безумные глаза, в коих восторг мешается с гневом.
Дивный сон обратился в приступ любовной страсти. В ту ночь князь был неукротим. Он довёл юную деву до исступления, толь могучий огонь в нём занялся.
После жарких объятий выскочил князь на мороз – босой, в одной тельной рубахе – и обмер, заворожённый. В очи бросилась небесная озимь, засеянная звёздным житом. А ярче всех горели созвездия Большой Мокоши и Малой Мокоши. Ровно топоры-чеканы, обращённые обушками друг к другу – Большая лезом вниз – голову сложить, Малая лезом вверх – миловать, – они издавали едва уловимый перезвон, будто только-только сшиблись. Не оттого ли чуть дрожала-мигала самая крупная звезда, подъятая всех выше, Матка-Полуночница.
А дале и вовсе дивное стряслось. На небесном огнище раздался шелест, будто к труту поднесли кресало. Тотчас же пыхнули, заискрившись, сполохи и побежали, как весенний пал. И вот уже небесный огонь орлино распахнулся от окоёма до окоёма. Князь глядел во все глаза, не чувствуя стужи. Перед ним разворачивалась какая-то весть – небесная берестяная грамота, багряно-золотая, ему, он чуял это, предназначенная. Но что на ней начертано, разобрать не мог. Тут выше в зазоре между Малой Мокошью и Большой Мокошью возникло млечное, будто скатная жемчужина, пятнышко. Оно то ли приближалось, то ли, проявляясь, увеличивалось, всё яснее открывая очертания. И что же наконец различил князь Владимир? Над орлиным распахом сияния, неинако небесного отражения державы, возникли не то купола храма, не то шишаки державного венца – вот что открылось ему в той млечной жемчужине.
Видение длилось недолго – всего несколько ударов бегучего сердца, потом тихо сгасло, растаяв в мороке, а следом погасла и багряно-золотая грамота, свернувшись в отемневший свиток, словно орёл сложил крылья. Но очарованный князь всё стоял и глядел в небо, ожидая продолжения чуда, пока лопатки его не пронизал озноб. Его знобила не стужа, его охватил восторг. Не венец ли киевский посулил Даждьбог на вершине его нынешних