после публикации этой работы, были неоднозначными, но в то же время не лишенными сочувствия. Кажется, он старается не терять времени даром на протяжении всего 1917 года. Но есть один показательный момент: в хронологии жизни и творчества Шпета, подготовленной Щедриной, мы находим лекцию, прочитанную «слушательницам Высших женских курсов о текущем политическом положении» 5 марта 1917 года. (То есть в день отречения Николая II от престола после Февральской революции, серии событий, начало которым положили выступления женщин в Международный женский день в связи с перебоями в поставках продовольствия.)[15] В свою очередь, отношение Шпета к бюрократическому характеру, который приобрела постреволюционная интеллектуальная культура, было недвусмысленно критическим[16]. Шпет отдавал предпочтение преемственности перед разрывом и выступал за личную свободу как необходимую предпосылку творческой интеллектуальной культуры – ценности, которые в 1920-е годы делали его положение все более шатким. Данный факт, однако, не делает Шпета реакционной фигурой и не дает права консервативному историцизму присвоить его.
По-видимому, революция тоже относилась к Шпету амбивалентно. Хотя он и был уволен из Московского университета, когда это учебное заведение было распущено, ему удалось избежать высылки из страны, которой подверглись в то время многие интеллектуалы. Он остался в России и в 1921 году поступил в ГАХН, а в 1924-м стал вице-президентом академии. В 1928 году была организована кампания по разоблачению его творчества как буржуазного идеализма и выявлению недостатков в его административной работе. Эта кампания настолько усилилась, что в октябре 1929 года Шпет был вынужден подать в отставку, а затем подвергся чистке за создание в академии «крепкой цитадели идеализма». Ему было запрещено занимать административные и преподавательские должности и публиковаться. В 1935 году он был отправлен в ссылку, снова арестован и в ускоренном порядке осужден в октябре 1937 года. Вынесенный ему смертный приговор был приведен в исполнение несколько недель спустя[17].
Эта общая для многих трагическая судьба, естественно, окрашивает исследования творчества Шпета и его отношений с революционным и постреволюционным периодом, но порой она их сверхдетерминирует. Факты биографии, однако, не должны освобождать от задачи по осмыслению упущенной возможности, которую изгнание и гибель Шпета представляет для попытки понять место его критической феноменологической мысли в этом гигантском, хаотичном и в конечном счете провальном эксперименте по революционной трансформации общества. Я полагаю, что ключ к решению этой задачи лежит в попытке Шпета разобраться с перспективами и ограничениями, которые он видел в философии Гуссерля. Тот факт, что постреволюционная культура 1920-х годов не приняла творчество Шпета, не должен стать препятствием для его исторической интерпретации. Это особенно верно, если учесть тот глубоко иронический факт, что мыслитель, казненный коммунистическим государством за