только с теплой водой.
Бабка требовала повысить оплату за присмотр за больным ребенком.
– Цельный день меня морют, – брюзжала она громким безадресным шепотом. – Цельный день дома морют и здеся морют, сами краче жруть…
Мария удвоила для нее обеденную норму, но старуха по-прежнему не могла утолить голод и начинала шарить по углам, как только за хозяйкой закрывалась дверь.
Едва фразой-другой перекидывались вечером с бабкой. В цехе Мария молчала. Порой почти уже решалась, плюнув на частности, кинуться в ноги начальству и вымолить отпуск на время болезни дочки. Неужели не поймут – люди ведь, не звери… Но тогда придется брать молоко в долг, злоупотреблять без того невероятной добротой хозяев коровы. Мысль о том, что Изочка может остаться без привычного молока, представлялась важнее всех объективных и необъективных обстоятельств.
Утром Мария вновь убирала скудные припасы под доски завалинок, звала няньку и бежала к заводу. Время, зависимое теперь от многих условностей, потеряло четкость – часы то оплывали тягучими минутами-каплями, то летели, спустив стрелки с тормозов. Безумными скачками, словно раненная в облаве волчица, мчалась по жизни Мария. Чтобы меньше терзаться думами о ребенке, напрашивалась на тяжелую сортировку, от которой все норовили отлынить, и двигалась безостановочно, как механизм, запущенный на выполнение пятилетки в три года. Начальник цеха, потрясенный непомерным усердием труженицы, пребывал в смущенных чувствах: женщина тратила себя будто в припадке самоистязания, на глазах спадая с лица.
В монотонном мельтешенье красных брусков Марии чудилось уплывающее от нее личико дочери. С закрытыми глазами дитя напоминало мертвого Хаима.
Память о муже не бередила душу. Перейдя к мертвым, он стал неотъемлемой частицей прошлого человечества – не отторгнутый, не отщепенец, каким казался на земле.
«Там, где ты находишься нынче, не бьются с жизнью, – в полубеспамятстве шептала Мария мужу, разбирая угробившие его кирпичи. – А меня жизнь бьет, видишь? Хотя ни один кирпич за смену не упал. Ноги целы… душа в синяках от этой битвы».
К вечеру Марию качало.
– Ты иди, иди, – ворчал начальник и на свой страх и риск выпускал женщину из проходной за два часа до конца рабочего дня.
Спеша домой, она пугалась собственной истаявшей тени. Молилась шепотом на ходу, глядя перед собой, не в силах поднять голову к небу:
– Господи, прошу Тебя, сделай так, чтобы моя девочка выздоровела поскорее. Не забирай ее у меня… Отче наш, Иже еси на небесех… Не забирай! Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас! Ты один можешь помочь, спаси мою дочь, спаси, спаси…
Слезы пристывали к лицу и жгли кожу. Смахивая лед со щек, Мария кощунствовала в злом отчаянии:
– А если Ты никому не можешь помочь, если от Тебя ничего не зависит, зачем Ты вообще… есть? За что мучаешь ребенка, за что наказываешь меня?!
Убедившись, что Изочка жива, грела о горячий бок печки трясущиеся