Ах, какая это была страшная ночь, бабушка! Если первая из этих двух фраз объединяет говорящего и слушающих, то вторая звучит как бы из уст очевидца или даже участника тех событий, словно из уст самого апостола, открывшегося студенту в своей человечности.
Мы имеем дело с очевидной редупликацией: студент Иван, сопрягая свое существование с переживаниями апостола Петра, подобно апостолу постигает провидческую правоту Христа. Именно эта правота (правда и красота) наделяет историю – большую общечеловеческую и приобщенную к ней малую – смыслом (завершающее слово чеховского текста). Чеховский повествователь вовлекает нас (читателей) в событие прозрения героя тем же, можно сказать, путем, каким сам герой приобщал вдов к евангельскому событию.
В книге 1998 года Вольф Шмид отвергает событийность чеховского «Студента», сомневаясь в необратимости происходящей в душе героя перемены: «Конечная эйфория студента не может быть постоянной. Его мнимое постижение не будет необратимым»[38]. Однако подобное рассуждение нарратологически неправомерно, поскольку выводит осмысление рассказанного за границы нарративной истории, как если бы персонажи существовали в реальной, донарративной действительности. Тогда как впоследствии в своей «Нарратологии» Шмид справедливо настаивает: нарративная история – это уже «результат смыслопорождающего отбора элементов из происшествий, превращающего бесконечность происшествий в ограниченную, значимую формацию»[39].
Смыслопорождающая «значимая формация» рассказанной истории такова, что перемена настроения приобретает событийную значимость: И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух. Радость жизни, сменившая первоначальное уныние, в пределах этой малой истории (событийность – категория не количественная, а качественная) оказывается точкой самоактуализации личности героя.
При этом начало и конец истории поляризованы в своей пессимистической и оптимистической тональностях, как Страстная пятница и ожидание Пасхального воскресенья. Даже повторы ударных гласных принимают участие в этой поляризации. Повествование в первом абзаце артикуляционно окрашено повторами отчетливо ощутимой не только в ударном положении фонемы У – словно бы отзвуками одинокого жалобного гУдения, издаваемого чем-то живым: гУдело, точно дУло в пУстУЮ бУтылкУ; по лУжам потянУлись ледяные иглы; в лесУ неУЮтно, глУхо и нелЮдимо… Заметивший данный повтор Шмид писал: «пустая бутылка, этот подчеркиваемый звуковым повтором начальный мотив, указывает на несостоявшееся событие»[40]. Этому легко возразить, обратив внимание на то, что заключительный абзац озвучен как раз повторами ударной А (из слова «радость»): прАвда и красотА […] всегдА составляли глАвное; слАдкое ожидАние счАстья, неведомого, таинственного счАстья, овладевАло им мАло-помАлу…
Такого рода смысловые отношения не привносятся