всегда готовое вспыхнуть осмысленной, чуткой улыбкой. Он ласково обращался с нами, малышней, не поучая, не говоря мерзких пошлостей, никогда не матерясь. Всех помнил по именам и спрашивал: «Как дела?» Жал руку по-мужски. Сердце прыгало ему навстречу.
Он позволял себе смеяться над местными криволицыми и кривоногими хулиганами – братьями Чебряковыми. Смотрел на них сужающимися глазами, не сметая улыбку с лица. Чебряковы были близнецами, старше Сашки на год. В детстве это большая разница. По крайней мере у пацанов.
Я слышал, как однажды он смеялся – один, среди нас, не решившихся даже скривить улыбку, – когда Чебряков полез на дерево и порвал с бодрым хрястом рукав до подмышки.
Сашка смеялся, и смех его был ненатужен и весел.
– Че ты смеешься? – спросил Чебряков, один из братьев, забыв о рукаве. Зрачки его беспрестанно двигались влево-вправо, будто не решаясь остановиться на Сашиной улыбке. – Че смеешься?
– А ты мне не велишь? – спросил Саша.
Я всю жизнь искал повода, чтобы так сказать – как Сашка. Но когда находился повод – у меня не хватало сил это произнести, и я бросался в драку, чтобы не испугаться окончательно. Всю жизнь искал повода, чтобы сказать так, – и не смог найти, а он нашел – в свои девять лет.
Сашка передразнил веселыми глазами движение зрачков Чебрякова, и мне кажется, этого никто, кроме меня, не заметил, потому что все остальные смотрели в сторону.
Чебряков сплюнул.
О, эти детские, юношеские, мужские плевки! Признак нервозности, признак того, что выдержка на исходе, – и если сейчас не впасть в истерику, не выпустить когти, не распустить тронутые по углам белой слюной губы, не обнажить юные клыки, то потом ничего не получится.
Чебряков сплюнул, и вдруг резко присел, и поднял руку с разодранным рукавом, и стал его разглядывать, шепча что-то и перемежая слова ругательствами, которые относились только к рукаву.
– Душно, Захарка. Мне душно. – Я едва угадываю по ледяным, почти недвижным губам сказанное. Голоса нет.
– Может, пить? У меня есть в холодиль…
– Нет! – вскрикивает, словно харкает, он. И я боюсь, что от крика лопнет пополам его лицо – так же, как разламывается тушка замороженной птицы, открывая красное и спутанное нутро.
Днем по деревне бродили козы, помнится, они были и у Сашиной бабки. Бабка Сашина жила в нашей деревне, а родители его – в соседней. Сашка ночевал то здесь, то там, возвращался домой по лесу, вечером.
Я иногда представлял, что иду с ним, он держит мою лапку в своей цепкой руке, темно, и мне не страшно.
Да, бродили козы, и дурно блеяли, и чесали рога о заборы. Иногда разгонялись и бежали к тебе, склонив свою глупую деревянную башку, – в последнее мгновенье, слыша топот, ты оборачивался и, нелепо занося ноги, закинув белесую пацанячью голову, кося испуганным зрачком, бежал, бежал, бежал – и все равно получал совсем не больной, но очень обидный тычок и валился наземь. После этого коза