так крут, что приходится лезть. Вон там, чуть подальше, утес – можно сесть на него и сидеть, глядя на Землю внизу… как она сама может посмотреть через кромку холма и увидать внизу, под собою, Расчистку.
Место, где я могу остаться один.
Я не должен быть один.
Мой один особенный должен быть здесь, рядом со мной – есть со мной, борясь со сном, пока заря медленно высвечивает небо… Ждать следующей фазы войны.
Но моего одного особенного здесь нет.
Потому что моего одного особенного убила Расчистка, когда Бремя выгоняли из садов и подвалов, из запертых комнат, с половины слуг. Нас с одним особенным держали в садовом сарае, и когда в ночи к нам выбили дверь, один особенный вступил в бой. За меня вступил. За то, чтобы не дать им меня увести.
И оказался сражен. Зарублен тяжелым клинком.
А меня поволокли прочь. Я истошно щелкал – идиотские, негодные звуки, все, что нам осталось после того, как Расчистка заставила всех принять это их «лекарство». Звуки, совершенно не способные выразить, каково это – когда тебя отрывают от твоего одного особенного и кидают в толпу Бремени, согнанных со всех сторон… которым приходится повалить тебя наземь и придавить, чтобы не пустить назад, в этот сарай, где…
Чтобы тебя самого там не зарубили.
Я ненавидел за это Бремя. Ненавидел, что не дали мне умереть тогда же, на том самом месте, раз уж одного горя не хватило, чтобы положить конец моей жизни. Ненавидел за то, как они…
За то, как мы смирились со своей долей, как пошли туда, куда нам сказали, ели, что нам сказали, спали, где велели. За все это время мы однажды – только однажды! – дали сдачи. Ножу и тому, второму, что был с ним, громкому – он был больше, но казался моложе. Мы взбунтовались, когда этот, второй, застегнул ошейник на шее у одного из нас – из чистой жестокой забавы.
В тот момент, в тишине, Бремя вдруг снова друг друга поняло. На один миг мы снова стали едины, связаны…
Больше не одиноки.
И дали сдачи.
И некоторые из нас умерли.
И больше мы не сопротивлялись.
Ни когда группа Расчистки вернулась с ружьями и саблями. Ни когда нас построили и начали убивать. Стрелять нас, рубить нас, издавая этот их высокий цокот, который называется смех. Убивая молодых и старых, матерей и детей, отцов, сыновей. Если мы пытались дать отпор, нас убивали. Если не пытались – тоже убивали. Если мы бежали – нас убивали. И если не бежали – тоже.
Одного за другим одного за другим одного за другим…
И никакой возможности разделить этот ужас друг с другом. Никакой возможности скоординировать свои действия и защититься. Никакого утешения в смертный час.
Мы умирали одни. Каждый из нас – один.
Все – кроме одного.
Кроме 1017.
Прежде чем начать резню, они просмотрели наши браслеты и нашли меня. Они вытащили меня к стене и заставили смотреть. Слушать… как затихает щелканье Бремени, как трава промокает от крови… пока я не остался единственным выжившим Бременем в целом свете.
И тогда меня оглушили дубинкой по голове, и я очнулся