город знал, что он это нарочно – вытопчет пастбище, а потом и купит за бесценок у магистрата. И куда цеховым с коровами? Корова не курица, из рук не выкормишь, вот и придется продавать кормилиц, а молоко от замка покупать.
– У-у, разбойники! – зло бросила Катерина и перетянула рубаху узорчатым пояском с такой силой, будто не сама подпоясывалась, а затягивала веревку на шее каштеляна.
Заплетая косу, она задумчиво разглядывала торчащую из-за печки не слишком чистую пятку:
– Вот и не хочется вовсе, а что ж, так его и оставить?
Высунулась в окошко и, сорвав травинку, приступила к пятке с самым зверским выражением лица.
– Дмитро-шмарогуз, на печке загруз, несите лопату – Дмитра вытягаты! – водя травинкой по пятке, засмеялась Катерина. Пятка брыкнула, целясь девчонке в нос, Катерина предусмотрительно отскочила. Раздался звучный зевок, и, выставив попу, с примиста[6] вылез всклокоченный, будто им трубу прочищали, брат.
– Спать хочу… – он попытался протереть глаза, не открывая их.
– Знамо хочешь – полночи железяками гремел, – сдвинула брови Катерина. – А стража заметит, что у нас ночью огонь жгут, пожара не берегутся, да штраф с мамки стянет?
– Чтоб ты понимала еще! – обиженно пробубнил брат. – То ж немецкий пистоль! Сам пан цехмейстер[7] разобраться велел, что в нем за хитрость. Да я и ставни закрыл, – явно довольный своей предусмотрительностью, добавил он.
– Вижу я, как ты с пистолем разобрался, – Катерина кивнула на раскиданные по длинному дощатому столу Дмитровы инструменты вперемешку с накладками рукояти, палочками, колесиками, с вечера еще бывшими хитрым немецким пистолем. – Прибирай свои железяки, мамка придет, завтракать будем!
Все так же не открывая глаз, Дмитро принялся складывать разобранный пистоль в тряпицу. Бухнула крышка подпола – старая литвинка Рузя, жившая в семье вдовой сотничихи так давно, что никто уж и не помнил, родня она или наймичка, унесла вниз крынку снятого молока, на сыр. Из сеней вошла мама с кувшином молока. Катерина прижалась лбом к ее плечу и снова метнулась к столу – нарезать толстыми ломтями вчера выпеченный хлеб. Мама тихо рассмеялась, поставила кувшин, ухватила так и замершего с закрытыми глазами и тряпицей железяк в руке Дмитра и усадила к столу.
– Спаси Христос, благословение сему дому и всем его обита-а-ателям! – протянул густой бас, и новопришедший размашисто перекрестился на образа.
– Да ладно вам, пан дьяк, в церкви петь будете, а пока прошу к столу!
– Благодарствую, пани Надия. – Молодой дьяк жил по соседству, но столовался в семье вдовой сотничихи, за что обучал грамоте и счету сперва Дмитра, а теперь и Катерину. Он степенно уселся за стол, наскоро пробормотал молитву. – Ну, благословясь! – и, придерживая бороду ладонью, отхлебнул из кружки жирного молока, заедая толстым ломтем хлеба.
– Что слыхать на Киеве, пан дьяк? – спросила Рузя, будто тот явился не из мазанки, притулившейся у самого плетня садыбы, а по меньшей мере с другого