в тележку, вези в помойную яму. Наглое вороньё насмехается: «Дур-ра! Дур-ра!».
А как протопчет рабочий люд на смену, на обед и с обеда – будто и не шикала метлой. Снова-здорово, на колу мочало – начинай сначала.
За смену руки вытягиваются до земли, затекают ноги, а в глазах мельтешит от бетона, окурков, рабочих тяжёлых сапог с приставшей на подошве глиной. К концу рабочего дня на языке появляется алюминиевый привкус, словно пробовала на вкус то ли тазики, то ли радиодетали.
Вон, у напарницы Василисы метла двигается широко, споро. И сама Василиса широкая, спорая, с богатырским размахом рук. И с вызовом хохочет она на любую шутку, скалится белозубо.
Из рабочей серой толпы обязательно кто-нибудь выкрикнет:
– Васютка, а! Давай, Васьк!
В ответ Василиса хохочет. Тут же с удовольствием, без перехода, запевает частушку о трактористах. Или о любви.
Не ходи ко мне во вторник,
Приходи во середу̀!
Ничего не приноси,
Только шишку спереду̀!
Роскошное вологодское «окание» лезет из каждого слова. Заказчик частушки хохочет и подпевает. Василиса заливается смехом. Трясутся обесцвеченные кудри из-под вязаного берета.
Или, чаще, вот эту, любимую:
Вологодские робята
Воры и грабители.
Ехал дедушка с навозом,
И того обидели!
Людмила рдела щеками. Ей, юному дарованию музыкальной школы, почитателю бархатных баритонов итальянских певцов из бобинного магнитофона «Соната», претила грубоватая простота напарницы. Только вот прицепилась колкая частушка, не отодрать. Людмила злилась, напевала под нос другие песни. Но, как ни странно, именно «дедушка с говном» идеально ложился под монотонную работу метлой. Частушка в ритме «ших-ших-ших».
Однажды метла сломалась. Глупо – прутья застряли в решётке. Дёрнула – в руках лысая палка. Ворона на заборе выплюнула: «Кр-рах! Дур-ра!»
– Чего ревёшь во всю голову? Эка печаль! – Василиса на ходу стянула брезентовые рабочие рукавицы. – Ты, это, вдругорядь полегче! Метла, поди, денег стоит! Дуй пока в каптёрку, а я чайник сгорячу!
Подсобка с инвентарем в подвале. Дверь прохрустела на петлях, Людмила прошаркала вниз по неровным ступеням, пошарила руками по шершавой и почему-то мокрой стене и нащупала на стене выключатель. В тусклом свете лампочки слабого накала тень мётел разлохматилась по стенам. В дальнем углу стукнуло.
– Крыса! – Людмила чуть не кинулась вон, на волю. Потом представила понимающую улыбку Василисы. – Мамочка родная!
Уф, делов-то: взяться за черенок, приподнять и вытащить метлу из деревянного паза.
Сзади заскрипело. Людмила обернулась. Дверь впустила крупную мужскую фигуру и захлопнулась. Щёлкнул железный замок.
Люда узнала мужика: по кличке Кабан, имя не спрашивала. Не раз мужик присвистывал вслед, не раз она ловила на себе прилипчивый взгляд. Не раз за её спиной в компании рабочих раздавался липкий мужской гогот.
– Не дрейфь, Людка. Свои. Я за молотком, – говорит Кабан, а сам не двинулся с места. Крепкие зубы перетирают окурок:
Людмила замерла. Не мигая наблюдала, как приближается огонёк сигареты. И вот уже мужик глыбой нависает – зубы с жёлтым налётом.
– Красивая ты девка, Людка! В кино, что ли, сходим. Слышь?
И вдруг сильными руками взял за девичьи плечи. Сквозь дешевый одеколон пахнуло алюминиевой стружкой и чадом.
Людмила метнулась из сильных рук и, выставив вперёд метлу, попятилась.
– Уйди! – сухими губами процедила она. Сцепила зубы и удобней перехватила древко метлы. Всё обмерло и высохло – во рту, в горле. Прутья метлы вздрагивали у мужской груди в грязной спецовке. Люде вдруг представилось, будто держит она ружьё.
– Ты, Людка, не мудри, – окурок прожевался в другой угол рта. – Приласкаешь по-хорошему, не обижу.
Тут Людмила представила, так ясно, будто взаправду – вот Кабан на коленях, кадык ходит вверх-вниз. Она вбивает древко метлы в скособоченный рот, разлетаются прочь крепкие зубы. А потом бьёт и бьёт ногой обмякшее тело. С каждым ударом тело дёргается, хрипит, скулит. Кровь заливает глаз, щёку, плохо выбритый подбородок. В густой луже тонет окурок.
Ярость поднималась в ней, как газировка в стакане. Вдруг остро захотелось, чтобы мужик подошёл ближе, дал бы повод выплеснуть страх. Отомстить за бесконечно грязный асфальт, за чадящие трубы. За привкус алюминиевых тазов, что не отпускает и ночью.
Людмила вдруг испугалась саму себя – чувства, порыва. Казалось, что в глазах у неё темно от душной злобы, такой же давящей, как резкий спазм в животе.
Кабан тем временем уговаривал:
– Никто не узнает. – окурок прыгал вместе с толстой губой. – Ежели сама не похвастаешь. Бабы, вы такие.
Людмила выпрямилась. Вздохнула раз, другой. Отступила и коротко взглянула – далеко ли дверь.
– Всё! – приказала она себе. Перехватила