красоты положительный тип русской женщины почти уже и не повторялся в нашей художественной литературе, кроме разве образа Лизы в «Дворянском гнезде» Тургенева.
В настоящее время сложилось и повторяется предание, будто в грохоте рукоплесканий, покрывшем этот комплимент, потонул конец его: «и Наташи Ростовой в “Войне и мире” Льва Толстого». Предание это ошибочно. Достоевский произнес свою фразу четко, чеканно, с предумышленной затем паузой, верно рассчитанной на взрыв аплодисментов по адресу Тургенева: великодушная взятка разбитому наголову противнику. Если бы он действительно воздал тогда эту достойную хвалу Наташе Ростовой, как бы и почему бы она исчезла из печатного текста пушкинской речи, который он сам редактировал для «Дневника писателя»? Да и вообще надо помнить, что в речи Достоевского случайностей быть не могло. Он ведь не говорил ее, а читал по рукописи, но так живо, искусно, с такою артистическою выработкой и с таким темпераментом, что наличность рукописи забывалась и речь казалась тут же на месте рождавшейся и свободно льющейся импровизацией:
Года прошли, и что ж осталось
От сильных, славных сих мужей?
Их поколенье миновалось…
И нам вот остается лишь вспоминать о них, сравнивая век нынешний и век минувший, сознаемся, без всякого авантажа в нашу пользу. Мы называем их нашими учителями, гениями, пророками. Да, они учители, но мы-то, нерадивые ученики, чему выучились? Да, они гении, но мы-то, озаренные их гениальностью, как воспользовались ее гигантским вдвигом в жизнь! Не закопали ли мы даров ее в землю, подобно ленивому и лукавому рабу евангельской притчи? Не разменяли ли ее чистое золото на мелкую и часто, увы, даже фальшивую монету? Да, они пророки, но вняли ли мы пророчествам их, верили ли, следовали ли? Возьмите хотя бы и Достоевского с его апокалиптическим ясновидением будущей русской революции в «Бесах», с третьим сном Раскольникова в эпилоге «Преступления и наказания», сегодня прочитанном пред вами Е. Н. Чириковым. Вспомните этот грозный бред, в котором, как на ладони, вы видите лето 1917 года, преемство и фантастическое смешение умирающей войны и нарождающегося революционного психоза, предсказанное за 60 лет вперед. Этот человек весь свой век делил судьбу с Кассандрою, которой пророческий дар был отравлен проклятием Аполлона, – никто не хотел верить ее пророчествам, принимая их за художественный бред. Достоевский любил воображать себя пушкинским Пророком, но, в сущности, он был Пророком лермонтовским. Ему тоже не удавалось убедить своих современников, что «Бог гласит его устами», и лишь потомство начало о том догадываться, испуганное и смущенное зловещим превращением давних грозных слов его в нынешнюю ужасную действительность… Нас остерегали – мы не остереглись. Пророка ли вина? Я думаю, что, если бы Достоевский переживал наши военные и революционные годы, он выразил бы их такими же неистовыми страницами, в которых предельное национальное