в одно мгновение, еще скорее остывавший, он был малопригоден для товарищества и дружбы. И напрасно впоследствии приписывал он свой разрыв с кружком Белинского и «Современника» только различию в убеждениях, здесь дело проще: слишком ласковое отношение к себе, слишком требовательное к другим.
Обратим внимание еще на одну серию внушений, шедшую уже прямо от отца. Тот, человек угрюмый, подозрительный, болезненно недоверчивый, словом, по характеру своему один из русских неудачников (ведь к неудачникам судьба и снисходить может, а они все же так «неудачниками в душе» и остаются), хотя, быть может, и невольно, но постоянно пугал детей. Представьте себе эти уроки латинской грамматики, во время которых надо было каждую минуту дрожать и опасаться, чтобы вместо «amant» не сказать «amamant» или чего-нибудь в этом роде; или эту необходимость – скрывать от отца каждую шалость, каждую ребяческую выходку!
Отец не бил, это правда, но это суровое, требовательное отношение к детству, эти раздраженные вспышки, этот подозрительный, угрюмый взгляд и полное, по-видимому, отсутствие добродушия действуют ничуть не хуже и не лучше розог. Недоверчивость, а тем более постоянная, систематическая недоверчивость мучительно влияет на детей. Она уничтожает простоту, искренность и сердечность в семье и, действительно, посмотрите, например, какой впоследствии пытки стоило Достоевскому написать письмо к отцу, в котором он просит выслать 40 рублей! Больной подозрительностью сын пишет еще более больному подозрительностью отцу и ежеминутно ожидает, что его обвинят в обмане, кутежах, расточительности, тогда как ему просто нужны эти несчастные 40 рублей на самое необходимое! Но он не смеет прямо сказать, что ему нужно: он клянется, божится, распинается, чтобы отец не счел его обманщиком, эксплуататором и пр.! Тяжело читать такие психопатические, вымученные вещи, тяжело видеть эту нервозность в 17-летнем ребенке, проявляющуюся в отношении к отцу. Но, значит, так оно было и раньше, хотя биографы, по какой-то стыдливости, об этом умалчивают. Не говоря уже о том, что отец передал своему сыну по наследству болезненную недоверчивость к себе, людям, жизни вообще, он своим обращением еще усилил и раздул ее. Он был строг не столько в смысле справедливости, сколько неукоснительной требовательности. Своим обращением, своими разговорами он постоянно внушал детям, что жизнь – это тяжелая, трудная вещь, где человека за ничтожную ошибку ждет гибель. Он советовал, конечно, брать пример с себя, со своей исполнительности, аккуратности и пр. В меру это хорошо, но для такого впечатлительного и так уж трусливо настроенного, к тому же больного[4] ребенка, как Федор Михайлович, подобные внушения ничего, кроме вреда, принести не могли. Уже с детства привык он бояться жизни, уже в детстве проявилось в нем то недоверчивое, подозрительное отношение к себе и другим, которое совершенно испортило его юность. С ним надо было обходиться поосторожнее, не пугать, а ласкать и беречь эту гениальную, но страшно