заскорузлой ладонью чистый лист. Затем поднес тетрадь к лицу, закрыл глаза и замер на несколько мгновений. Эта советская школьная бумага довольно плохого качества в синеватую прозрачную клетку была единственным звеном, которое связывало бывшего врача санитарной роты 71-го пехотного полка Миянага Хиротаро с его оставшейся в Нагасаки семьей.
И вообще с будущим.
Помедлив еще секунду, он вынул из щели между бревнами сильно обгрызенный химический карандаш и крупными иероглифами вывел посередине первой страницы:
МОИМ СЫНОВЬЯМ АЗУМИ И СИНТАРО
Чуть ниже он добавил помельче:
ПРОШУ ПЕРЕДАТЬ ЭТИ ЗАПИСКИ В ХРАМ КОФУКУДЗИ ГОРОДА НАГАСАКИ ДЛЯ СЕМЬИ МИЯНАГА
Хиротаро не знал, живут ли еще его близкие в том доме, откуда он уходил на фронт, но был уверен, что они по-прежнему посещают это буддийское святилище.
Перевернув страницу, он послюнил во рту карандаш и постарался припомнить, с чего начиналась первая запись в той тетрадке, которую сожгли на кухне для офицеров полгода назад. Наконец лицо его приняло спокойное выражение, он улыбнулся, представил себе своих бесконечно дорогих собеседников и снова начал старый рассказ:
«Весной 19-го года Канъэй, что соответствует 1642 году христианского летосчисления, самурайский род Миянага постигла беда. Одному из потомков доблестного Миянага Митинобу, который во время обороны замка Осака сражался бок о бок с великим Тоетоми Хидэеси, было отказано в просьбе о совершении сэппуку. Более страшной участи для самурая не существует.
Отказ, разумеется, был связан с тем, что Митинобу в Осаке под командой легендарного Кониси Юкинага воевал против воцарившегося впоследствии рода Токугава. Впрочем, имелись и другие причины…»
Хиротаро продолжал писать, настороженно прислушиваясь – не подходит ли к бараку колонна пленных, а Петька в это же время ждал на сеновале Валерку и, тоже насторожив уши, пытался разобрать вопли дерущихся бабки Дарьи и деда Артема.
В Разгуляевке бабы всегда дрались с мужиками. Мужних побоев никто терпеть не хотел. Стоило мужику размахнуться или только еще завертеть головой в поисках чего-нибудь потяжелей, как он тут же мог получить в ответ. Казацкая кровь не разбирала, в чьих жилах ей течь – в мужских или женских. Бурлила себе без разбора.
Пока они были девки и парни, все как-то еще обходилось миром и даже вздохами-поцелуями, но стоило девкам округлиться, а парням от этого сбеситься и пережениться на них, как почему-то тут же наступал мордобой.
Но когда началась война и мужиков увезли на фронт, во дворах стало тихо. Никто больше не выскакивал из дома в одном белье, не орал посреди ночи как резаный, не прятался по сараям. Топоры, вилы, лопаты и грабли скучно использовались только по назначению. Никто не размахивал ими над головой, не швырял их через забор к соседям. Жизнь остановилась.
Правда, только до тех пор, пока бабки с дедками не вспомнили, что они тоже «муж и жена» и что у любви для всех одни законы.
И вот тогда