в хлам машину – то ЗИС-150, а то и газогенераторную ГАЗ-42, у которой сбоку висел какой-то непонятный баллон.
Пил он с мужиками на равных и даже больше, но никогда не пьянел. Просто лицо его становилось черным, а глаза красными. Да, и ладони рук с тыльной стороны с наколкой восходящего солнышка, под которым ясно читалось «ВАСЯ», у него чернели. Была у него наколка и на губе, он ею иногда хвастался и, отогнув нижнюю, давал читать. Там было выколото «раб Хрущёва». Когда эта наколка блекла до невидимости, Вася Татарин разводил руками и со словами «Пить больше нельзя!» уходил домой в соседний двор. А наши мужики валились: кто в полынь, кто под стол с рассыпанными доминошками, а кто засыпал на крыльце, не дотянув до места.
Был Вася Татарин мастером на все руки и очень услужливым. К нему обращались без зазрения совести все: навесить новую дверь, починить утюг, почистить дымоход у печки. Был он человеком открытым, благожелательным и безотказным, но никаких благодарностей, кроме выпивки, не признавал. Причем выпивкой всегда делился с мужиками, которые были во дворе, а потому и они его всегда приглашали разделить их радость.
Выпивали мужики всегда на ящиках за сараями, где мы, пацаны, мастерили себе поджиги и испытывали их, а также втихаря покуривали. Хотя играли они в домино под окнами дома, где стояли два дощатых столика со скамейками, изрезанными перочинными ножами. Я присутствовал, когда Вася Татарин произнес сакраментальную фразу, запомнившуюся мне навсегда. Они с мужиками вчетвером сидели за столиком с тремя бутылками «фруктовки», и Вася Татарин уже налил первую дозу в фарфоровую чайную чашку с отбитой ручкой. Он уже хотел распорядиться, кому первому пить, когда за соседний столик пришли два пенсионера-инженера с коробкой шахмат и стали расставлять фигуры. Рука Васи Татарина застыла в воздухе, и он несколько раз тяжело вздохнул, а потом произнес: «Пойдемте за сарай – я не могу освежаться в присутствии варваров».
Меня он звал всегда «малец». Я часто помогал Васе Татарину, когда он возился с автомобилями: подавал ключи, бегал за сигаретами или за спичками или просто смотрел за его работой. До сих пор не представляю – знал ли он мое имя. Хотя должен был: мой старший брат был одних лет с ним, и они иногда о чем-то разговаривали. Что такое старший брат, может себе представлять только тот, у кого он есть, а еще лучше – у кого он был. Это такой тыл, это такая стена, о которой можно только мечтать в десять или четырнадцать лет.
Как раз в этом возрасте мой брат окончил институт и уехал работать в Москву, а я остался один как перст на растерзание всех, кто точил на меня зуб. Я возвращался из школы домой обычно через проходной двор, чтобы немного срезать, и знал в том дворе всех пацанов, с которыми мы играли в хоккей, имея одну общую команду. Знал я и Левку Мышкина, который стоял в воротах. Его отец был милиционером, и к нему бегали все наши женщины, когда дома случались скандалы. Левка был мне ровесником, но очень здоровенный, прямо шкаф.
И вот, умер почему-то его отец, милиционер, и превратился Левка прямо на глазах в говенного