состоявшие именно в том, чтобы сидеть рядом с лифтом, в ту пору очень красивым, сделанным под красное дерево, с зеркалом, скамеечкой и медными украшениями, не то что нынешний сейфообразный «Отис». Мое воспитание по переезде в новый дом было поручено теперь ей. Родителей, конечно, или не было дома, или они сочиняли и их нельзя было беспокоить, и функцию кисловцев теперь выполняла Паня. Ее воспитание, как ни странно, в чем-то совпадало с заданным на Кисловке курсом – она старалась сделать из меня благонравного ребенка. Это было очень трудно – по лестнице я спускалась только верхом по перилам и, съехав таким образом с шикарным завершающим спуск через несколько ступенек соскоком, я здоровалась со своей любимой Паней и улепетывала во двор, где и проводила почти весь день. Паня замирала в ужасе перед моим эффектным финальным прыжком с перил и просила вовремя прийти обедать.
Одной Пане (не родителям!) я могла признаться в том, что при первой же возможности тайком бежала в гости к тете Кате Мещерской, – она жила в шестом подъезде, став женой некоего седовласого музыкального деятеля (ничего о нем не знаю), им принадлежала одна комната в коммунальной квартире. Всегда весёлая, радушная хозяйка своего домашнего очага, открытая к радости (и это после стольких лет тюрьмы, лагерей), она притягивала меня своей книжной непохожестью ни на кого из обитателей дома. Я обожала ее, и она относилась ко мне с трогательной нежностью. Вышила мне на грубой холстинке изящную салфеточку с надписью: «Пей чай, тетю Катю вспоминай», дарила какие-то удивительные вещицы из своей дореволюционной жизни: крохотный голубой термометр, «чугунок» из тончайшего фарфора (конечно же, как я уже писала в первой главе, как вещь истинно драгоценная, он разбился), совсем крохотную куколку. Она давала мне читать красные старинные книги из серии «Маленькие короли», она рассказывала мне часами о своей жизни, я тоже делилась с ней всем, что происходило в моей девятилетней жизни. Из-за нее я раз и навсегда поняла, что такое «порода». Вытянутое лицо, крупный нос, небольшие добрые голубые глаза, светлые мелкие кудряшки, обрамлявшие лицо, сухощавая фигура, элегантность облика. Она не была красива. Она была прекрасна. Выражение ума, доброты, высокого миропонимания, всепрощение, кротость, бескорыстие делали ее такой. Не удивительно ли, что Паня ценила все это по достоинству? Она понимала все.
Паня не очень хорошо разбиралась в специфике занятий жителей нашего дома, но относилась к ним с уважением. Мне очень нравилось, как она произносила некоторые слова: Михаила Рафаиловича Раухвергера из соседнего подъезда она называла Урахвербером, Анатолия Николаевича Александрова только Александро́вым (с ударением на «о»), а волейбол, в который я играла, улетболом. Вот уж действительно «народная этимология», которую я много лет спустя изучала на языкознании в университете.
Сейчас, когда я пишу о Пане, ее уже нет. А годы, описываемые мною, это конец войны и ранние послевоенные. Как определить природу такого человека, как Паня? Видимо, совсем