немцы. Тетя Ляля с дочкой Машей, мама, я, тетя Таня – все срочно выехали в Москву в переполненном поезде. Прекрасно помню обстановку общей паники в Феодосии, переполненное здание вокзала, растерянные лица, слёзы, неизвестность, – меня посадили около сваленных в кучу наших вещей – сторожить… Тогда-то и спасла меня тетя Ляля Спендиарова, прибежавшая за мной и часто впоследствии вспоминавшая, как на перроне, перед набитым до отказа поездом я произнесла: «Я, кажется, вступила в сырость»…
Москва, тревога, неизвестность. Мама не желает уезжать со мной в эвакуацию и оставлять папу в Москве. Она стоит над сундуком, растерянно перебирает какие-то вещи и очень определенно возражает папе. Но, несмотря на эту определенность, я чувствую почему-то, что на этот раз, как ни странно, папа одержит верх и мы куда-то поедем. Так и случилось. На вокзале в суматохе, неразберихе среди теряющих друг друга беспомощных родственников, очень аккуратно уложенные в полосатые наматрасники вещи Хренниковых, которые Клара Арнольдовна успела упаковать фундаментально.
Мы пробыли в эвакуации совсем недолго. В конце концов после обычных мытарств мы оказались в Уфе, в одной комнате с очень симпатичной старушкой. Туда приехал потом ненадолго папа и написал даже «первую башкирскую оперу» «Карлугас» («Ласточка»). Она долго шла на сцене уфимского оперного театра. Смутно помнятся мне в Уфе папин друг, веселый, быстрый дирижер «Петя» Славинский с каверзными дочерьми Фридой и Мурой, и Наталья Петровна Рождественская. Из личных впечатлений самое яркое – слово «строфа», красивое и совершенно непонятное. Книг не было, но у нашей хозяйки, старенькой бабушки, в чьей комнате нам выделили угол, как сейчас помню, нашлась хрестоматия для шестого класса, и в ней было это загадочное слово «строфа».
Еще помню разноцветные бархатные шнурки – потрясающую игрушку, которую мне подарила бабушка, и кусок сахара на весь день, который я честнейшим образом на весь день и растягивала. Вообще моя «примерность», наверное, была бы и вовсе противной, если бы одновременно я не была такой сорвиголовой во всем, что касалось детских забав, в особенности зимних, например, катания на санках с самых высоких и обледенелых гор и пр. Поэтому, помню, когда я, снова благодаря папе, вовремя читала «Детство Никиты», то просто кожей ощущала морозный воздух и счастье, испытанное Никитой, когда, встав утром, он обнаружил у крыльца новые, пахнущие свежим деревом санки. Ведь говоря о санках военной поры своего детства, я, конечно, имею в виду обыкновенную фанеру. Но то, что случилось потом, было хуже всякой фанеры. Потому что, когда мы уже вернулись в Москву, мне купили санки, но не нормальные, а с каким-то мягким стульчиком, украшенным бахромой, с высокой спинкой – в общем двухэтажные, которых я страшно стеснялась, считала позором. Уфу, в отличие от Свердловска, вспоминаю даже с нежностью. Может быть, из-за бабушки, или потому что мама много была дома, со мной, – холод был страшный, но у меня был мягкий продавленный диван, и после гуляния мне было очень уютно засыпать