цедил он ему, когда не слышали ни мама, ни папа.
Придурок. А брат только улыбался кротко, словно он сказал ему, как он рад, что тот у него есть.
Если брат и был ненастоящим, то только для него – и для тех, кто не хотел посмотреть ему в глаза.
Под подушкой, на которой лежала ночами полупрозрачная голова, опоясанная бесконечным шрамом, лежал маленький фонарик. «Никто не узнает», – думал брат тихо, чтоб никто не услышал ненароком его мысли. Ведь если громко думать о чём-то, кто-нибудь обязательно обратит на это внимание – и прощай, тайны. Прощай, фонарик.
Когда он хотел ночью в туалет, то нащупывал под подушкой тонкими пальцами ребристую рукоятку, тихонько доставал его, обнимал его ладонью, чтоб не выронить ненароком, осторожно высвобождал из-под одеяла воздушные ноги и пускался в путь.
Его никто не слышал, потому что его ноги шли мягко, словно он погружал ступни в песок, проглатывающий все звуки. А может быть, просто все так привыкли, что он стоит на какой-то тонкой границе, отделяющей жизнь от смерти, что просто не замечали, как он ходит.
Выйдя из дверей своей комнаты, он нажимал на невидимую кнопку – этот момент был всегда самым волшебным, самым важным. Потому что тьма сразу отступала – ей было достаточно малюсенького пятнышка света на полу, чтоб сгинуть.
Для всех он был ненастоящим, уходящим, отходящим – и поэтому никто не думал о том, что он может бояться, к примеру, темноты. Что даже ненастоящие могут бояться.
Темнота ведь так близко подходит к кромке жизни, как раз там, где он стоял с самого детства, что мог бы давно уж и привыкнуть, думали, наверное, все.
Или не думали – это даже не приходило им в голову.
А он боялся. Потому что в больницах никогда не бывает совсем темно – больницы присвоили себе ночные маяки. Ты открываешь глаза на больничной кровати – а из-под двери пробивается полоска света, мерцают на стене около входа кнопки. В коридоре оранжевым колоколом выхватывает кусок жизни у ночи лампа медсестры, тлеют дежурные лампочки на лестницах, голубым светом подмигивают экраны компьютеров.
Нет, в больницах, где он вырос, совсем не было темноты.
Дома – дело другое. Дома никто не караулит твой сон, ни по работе, ни по вдохновению – и темнота освоилась дома по-хозяйски. Для всех это ничего особенного, мама, вон, может пройти от спальни до туалета, не открывая глаз – будто и не просыпалась.
А ему нужна капля жидкого света на полу, чтоб пройти по ночным ущельям, в которые превращается после полуночи их квартира.
Он никому про это не рассказывает – ну потому что зачем, если рассказывать про все страхи и про каждый укол боли, то можно проговорить весь день и всю ночь. Он вообще привык справляться со всем сам. Он бы и гулял во дворе сам, если бы не мама, которая думает, что ему нужны провожатые.
Как бы ему хотелось однажды сбежать по холодным ступенькам, прямо босиком, выбежать во двор – одному, без брата, похожего на надзирателя поневоле, очень сумрачного и красивого надзирателя, которого заставляют быть таким – со всех ног нестись