флагмана зазияла пробоина размером с карету. Люди посыпались в воду.
– Жаль, что там нет Бэкингема! – кровожадно заявил Рошфор.
Наши опять вдарили, ноги мои подкосились, и я упал на плиты, вцепившись в обросшую тиной балку.
«Вот так и буду сидеть, – думал я, – плевать что мокрый», – меня окатило до шеи, но мысль о том, чтобы встать во весь рост, внушала ужас. Как будто все воет, грохочет, дымит и падает – исключительно по мою грешную душу.
Наши пушки вели прицельный огонь по англичанам. Те, из-за начинающегося шторма, скученности и болтанки, били то выше, то дальше цели, откалывая верхушки у балок-опор, не в силах нанести значительного ущерба. Ближе им не давали подойти остовы затопленных кораблей, обнажаемые волнами в самых неожиданных местах. «Лайон» налетел на грот-мачту такого утопленника и пропорол днище. Его со вкусом расстреляла ближайшая команда пушкарей.
Тут соленая пыль залепила мне глаза, я затряс головой. И увидел Монсеньера.
Ришелье стоял скрестив руки, совсем один, и глядел на битву отрешенно и сурово. Ни один мускул не двигался на его лице, оно было словно высечено из гранита и принадлежало не живому человеку, а памятнику.
Поодаль сгрудились капуцины, отец Жозеф бурно махал руками, словно меча в англичан невидимые молнии, один из монахов держал под мышкой красную шляпу кардинала, украсившую ярким пятном их черно-бурую группу.
Монсеньер стоял с непокрытой головой, штормовой ветер развевал его волосы и пелерину, опять делая похожим на неподвижного орла.
Ни один луч солнца не пробивался сквозь тучи, не играл на полировке кирасы, на эфесе шпаги, не посылали ни единой искры даже бриллианты в ордене Святого Духа на голубой муаровой ленте.
Под кирасой у него была алая сутана – выпустив наружу пелерину, парившую над его плечами, полы он заткнул за пояс, чтобы не парусились, и высокие серые ботфорты с кроваво-красной оторочкой были мокры от брызг.
Только белый воротник священника – простой, без отделки – освещал его строгое неподвижное лицо, глядящее будто не на кипение морского сражения, а на выпрядаемую в тишине нить Парки…
Такое же лицо было у него на казни графа Анри Шале*. Молодой граф никак не мог поверить в неминуемость собственной смерти.
– Ведь вы же обещали, обещали!
– Вы же обещали сохранить ему жизнь, если он все расскажет! Ваше высокопреосвященство! – мать Шале ползла к кардиналу на коленях, сдерживая рыдания, но слезы все равно текли по ее измученному лицу. – Ваше высокопреосвященство, будьте милостивы!
– Приговор подписывает король, я могу лишь смиренно молиться о душе вашего сына, мадам!
– Но вы обещали, обещали ему жизнь! – женщина простерлась на полу, не в силах подняться, сотрясаемая самыми горькими слезами – слезами матери о ее ребенке.
Ребенок – то есть Анри Шале, двадцати шести лет от роду, всего лишь хотел убить Монсеньера. Гастон Орлеанский – еще один любимый ребенок – всего лишь считал, что корона идет ему больше, чем старшему брату. Убит