не соответствовала крошечным размерам, но зато какой вид открывался отсюда! В периоды хандры я часами просиживал у окна, и мои глаза тонули в бесконечной панораме домов и памятников. Я представлял себе судьбы и занятия людей, живущих в этих домах. Их было так много, что, наверное, каждый час, днем и ночью, что-нибудь происходило: люди работали, спали, занимались любовью, умирали, ссорились, просыпались… Я говорил себе «пуск!» и пытался понять, сколько людей в этот момент рассмеялись, расстались с супругами, вступили в игру, расплакались, умерли, улеглись спать, влюбились с первого взгляда… Какие разные чувства, и ведь все они пережиты в одно и то же время, в один миг!
Я снимал квартиру у пожилой дамы, мадам Бланшар, которая, на мою беду, жила как раз подо мной. Она овдовела лет двадцать назад, но можно было подумать, что она все еще в трауре. Ревностная католичка, она по нескольку раз в неделю ходила в церковь. И в воображении мне часто рисовалось, как она, став на колени в старинной деревянной исповедальне в церкви Сен-Пьер де Монмартр, нашептывает сквозь решетку все услышанные накануне сплетни. Наверное, и о моих прегрешениях тоже докладывает: всякий раз, как я превышаю допустимый уровень шума, то есть полную тишину, она поднимается ко мне наверх и яростно колотит в дверь. Я приоткрываю дверь и в щелку вижу ее раздраженное лицо, а она мне пеняет и призывает уважать правила общежития. Интересно, как ей удается расслышать такие ничтожные звуки, как падение сброшенного ботинка или стук поставленного на столик бокала? К несчастью, в старости слух у нее не ослабел. А может, у нее к потолку приделан медицинский стетоскоп и она, встав на табуретку, прислушивается ко всем звукам, доносящимся сверху?
Она неохотно сдала мне квартиру, предупредив, что делает мне особое одолжение: как правило, иностранцам она не сдает, но американцы во время войны вызволили из плена ее мужа, и для меня она сделала исключение. Я же должен стараться быть достойным такой чести.
Нечего и говорить, что Одри никогда у меня не оставалась. Я опасался, что к нам заявятся агенты инквизиции в черных сутанах и в надвинутых на лица капюшонах, подвесят голенькую Одри на крюк к потолку, закуют ей ноги и руки в цепи и станут поджаривать на медленном огне.
В то утро я вышел, аккуратно прикрыв дверь, и спустился с пятого этажа. Со дня расставания с Одри мне ни разу не было так легко, хотя объективных причин для улучшения самочувствия не было никаких. Ничего не изменилось. Впрочем, не совсем: мной кто-то заинтересовался, и каковы бы ни были его намерения, это проливало бальзам на мое сердце. Под ложечкой посасывало, точь-в-точь как по дороге в бюро, когда я знал, что мне предстоит выступать перед людьми.
Выходя, я наткнулся на Этьена, местного клошара. У нашего подъезда было крыльцо со ступеньками и площадкой, и он имел обыкновение прятаться внизу, под лесенкой. Из-за него постоянно страдала совесть мадам Бланшар, поскольку ей приходилось разрываться между христианским милосердием и страстью к порядку. В это утро Этьен вылез из своего убежища и грелся на солнышке, прислонив нечесаную голову к стене дома.
– Хорошая сегодня