обо всем на свете, не замечал даже, что уже село солнце. Колодезная тьма была неподвижной, безмятежной, священной. Запах сырости пьянил, вызывал приятное головокружение. Когда кто-нибудь говорил, что я похож на своего отца, которого мне не довелось увидеть, или когда мать вдруг называла меня не Камо, а Камилем, его именем, я со всех ног бежал к колодцу. Свесив голову пониже, я вдыхал пропитанный темнотой воздух и представлял себе, как ныряю и погружаюсь на самое дно. Мне хотелось забыть обо всем: о матери, об отце, о своей маленькой жизни. Ублюдки! Мать осталась беременной, когда ее жених, мой отец, покончил с собой, и назвала меня его именем. Семья от нее отвернулась. Помню, даже когда я уже подрос настолько, что начал играть с ребятами на улице, она порой прижимала меня к груди, клала свой сосок мне в рот и плакала. И я не чувствовал вкуса молока – только вкус ее слез. Чтобы перетерпеть это, я зажмуривался и начинал загибать пальцы. Однажды вечером, найдя меня у колодца, мать подбежала и схватила меня за руку, и в этот момент камень, на который она наступила, сорвался с места. Ее крик до сих пор звенит у меня в ушах. Тело достали из колодца уже в полночь. А меня потом отправили в сиротский приют, где у каждого ребенка есть своя длинная история. Каких только снов мне там не снилось…
Камо окинул нас взглядом, желая убедиться, что мы внимательно его слушаем.
– Когда мы с Махизер обручились, я дарил ей романы и сборники стихов. Учитель литературы в лицее говорил нам, что у каждого человека есть собственный язык: один, желая открыть свои чувства, дарит цветы, другой – книги. Махизер сидела дома, кроила ткани, шила платья, а иногда писала на маленьких клочках бумаги стихи и просила брата отнести мне. Я клал их в коробочку, которую хранил у себя в парикмахерской, в нижнем ящике, где лежало душистое мыло. Дела мои шли хорошо, постоянных клиентов становилось все больше. Случилось так, что одного из них, журналиста, застрелили на пороге моей парикмахерской, когда он, улыбаясь, выходил из нее после бритья. Он рухнул на землю, а нападавшие – их было двое – подбежали к нему и с криком «Что, страна тебе наша не нравится? Получай, сукин сын!» выстрелили еще раз, в голову. На следующий день к месту, где еще видны были пятна крови убитого, пришло много людей, чтобы его помянуть. Я пошел за ними на похороны. Сам я политикой не интересовался и за всю свою жизнь испытывал теплые чувства лишь к одному человеку, с ней связанному. Это был наш лицейский учитель литературы, Хайаттин-ходжа[6]. Он никогда не говорил на подобные темы, но мы видели среди его бумаг социалистические журналы. В политику я не верил абсолютно: как она может изменить мир, если материалом для нее служат люди? Те, кто утверждает, будто общество можно изменить так, чтобы все жили в достатке и счастье, не знают людей. Они не принимают в расчет человеческий эгоизм, чтоб им пусто было. Корыстолюбие, жадность и стремление обставить других – в самой природе человека. Когда я говорил об этом, мои клиенты возражали и с жаром пытались меня переубедить. «Ты же любишь стихи, как ты можешь так