только голова, ноги и детородный орган растут каждый в своем темпе и со своими представлениями о жизни, но и желания на целую эпоху опережают возможности.
В такой пубертатной манере писал я и курсовые. Впечатление от ритма стихотворения мог передать, например, так: «Гекзаметр, интерпретированный легкими ребенка». Но тут же, опомнившись, рапортовал о своей студенческой вменяемости: «При анализе размера обнаруживается паузный трехдольник третий и, следовательно, ощущаемый в начале канон – анапест». Это никого, однако, не могло ввести в заблуждение, за мной закрепилось прозвище «эстет». Раз обжегшись, я стал отрабатывать свою будущую принадлежность к научному миру так усердно, что был рекомендован в аспирантуру по профилю древнерусской литературы, относительно которой пребывал как раз в полном неведении. Чтобы скрыть этот конфуз, виртуальный профессор предпочел улизнуть в армию, скатившись, таким образом, вниз по социальной лестнице до первых ее ступенек. Так постепенно начал выстраиваться путь маргинала, который, замечу, не противоречил моему самоощущению.
Армейскую главу этой поэмы правильно было бы заполнить рядами точек. Во-первых, пропуск в биографии. Во-вторых, ряды точек – тот емкий образ правды, которая всем известна по анекдотам. Вместе с братьями-туркменами и братьями-грузинами вчерашние столичные студенты разгоняли метлами радиопомехи, рыли канаву от забора до обеда, чистили зубной щеткой кафельные полы и на десятом километре пробега с песней, в противогазе, забывали родную мать.
Из всего, однако, можно было извлечь пользу. Мой сосед по нарам спустя десятилетия выпустил том русского мата, посвященный одной из последних букв алфавита, опираясь, в значительной мере, на армейский опыт.
Я в это время развлекался тем, что представлял себя героем анекдота. Это позволяло не только сохранять хладнокровие, но и проявлять должное усердие. Раздвоенность не смущала меня, она давала возможность дистанцироваться, сохранять внутреннее достоинство, участвуя в театральном абсурде, который был превосходным материалом для будущих гротесков. Я пребывал в длительной экспедиции, подобной той, которую совершил Миклухо-Маклай к папуасам. Сколько помню, он не пытался исправлять нравы. Правда, и не жил по законам аборигенов.
Жизнь, взятая под углом первобытной незамусоренности разума, одически-восторженного отношения к чинам, круглосуточного самообслуживания и монастырской изолированности выгодно отличалась от жизни на свободе чистотой исторического эксперимента. Особенно трогательным было отношение к природе, которое, уверен, еще ждет своего поэта.
Осенняя трава в год моего призыва не проявила должного терпения – она пожелтела и местами смешалась с грязью. Вид ее был бы оскорбительным для приезжего генерала, которому, не дай бог, могло показаться, что и весь мир относится к нему без искренней любви в градусе семейного ликования. От такой перспективы забилось бы и бесчувственное сердце. Мы с живостью и народными шутками