столика встал знакомый прозаик и с гримасой, которая обозначала улыбку, осведомился:
– Часто общаетесь?
Не зная, что на это ответить, Авенир Ильич сказал:
– С ним не скучно.
– Понятно, – произнес вопрошавший. – В клетку с тигром входите безбоязненно.
Но в хрипловатом его баритоне и – еще отчетливее – во взгляде Авенир Ильич прочел уважение, было необыкновенно приятно.
Это чувство вспыхивало в нем всякий раз, когда он слышал такие вопросы. А их задавали не раз и не два – чем чаще видели его вместе с Роминым, тем чаще спрашивали об их приятельстве.
– И каково вам с этим монстром? – отрывисто бросил один любопытствующий.
– Чем это он вам так досадил? – спросил в свой черед Авенир Ильич и с удовольствием отметил снисходительность собственной интонации.
В другой раз он обронил с печальной всепонимающей усмешкой:
– Опережение раздражает.
Наедине с собою он тоже ловил себя на недоумении – чем он привлек к себе внимание незаурядного человека? Тем более, такого колючего. Власти его терпеть не могут, нет повода обвинить в диссидентстве, но их взаимная неприязнь вполне очевидна, секрета здесь нет. Печатают неохотно и скупо, когда печатают, тут же топчут, при этом – с каким-то сладострастием. И заметьте, нет друзей, нет союзников, кажется, нет и доброжелателей, которые бы его поддерживали. Всех отпугивал невыносимый характер и обижало это подчеркнутое стойкое неприятие общности, тесного круга, единой стайки с твердым уставом взаимной выручки, взаимным отпущеньем грехов. Что за радость подпереть человека, который вам никогда не выразит ни благодарности, ни одобрения? Трудно сочувствовать гордецу, не замечающему сочувствия.
И вместе с тем, Авенир Ильич не мог не сознаться себе самому, что Ромин все крепче его притягивает, тем более что в его одинокости, да и в отдельности есть своя магия. Чуть слышный отклик со стороны сладко волнует и, безусловно, способствует самоуважению – что ни говори, а его, именно его Ромин выбрал.
Он редко вспоминал свое детство. Не было никакой охоты. Оно было, в общем-то, благополучным, но память осталась не больно радостной. Слишком часто стонало его самолюбие, и все, что он узнавал про себя, его томило и удручало. Драмы маленького человека могут показаться смешными, но только сам он знает их горечь. В душе, родившейся быть ущемленной, плохо рубцуется и царапина. Но застревают на долгий срок всякие глупые пустяки.
Он был тогда еще не Авениром, был Авой, птенчиком, первоклашкой, и почему-то вдруг стал мишенью всегда унизительных приставаний – один одноклассник его невзлюбил. Ходить в школу стало истинной пыткой.
Однажды от полного отчаянья он пожаловался соседскому мальчику.
– Давно бы мне сказал, лопушок, – сказал ему тот, подстерег обидчика и наградил роскошной затрещиной.
– Больше он к тебе не полезет.
– Почему он все время ко мне вязался?
– А он понял, что к тебе можно вязаться.
– Почему