не только на крепость и ее население, но и на самое себя. Ну казалось бы, с чего ей смущаться перед мальчишками, тем более что отроки у паромной переправы приветствовали ее с привычной почтительностью, а вот поди ж ты! Впервые задумалась с чего-то, как ей надобно им отвечать? Ответить на их приветствие как всегда – с ласковой материнской улыбкой, или проследовать мимо с гордо-неприступным видом? А еще почему-то пришло в голову, что въезжать в крепость на телеге, пусть и особой, нарочно приспособленной для перевозки девиц, как-то не по-боярски, захотелось чего-то другого. Верхом, как Корней, что ли?
Пересилила себя – задержалась, перекинулась с отроками дежурного десятка несколькими фразами, обратилась к каждому по имени, благо обещание вышить каждому его христианское имя на рубахе девицы исполнили. Заметила, что у одного палец тряпицей замотан – поинтересовалась, что случилось, посочувствовала, но и попеняла, что Юльке вовремя не показался. Другому указала, что подсумки на поясе сдвинуть надо (слышала однажды, как Роська это объясняет), да не просто указала, а повторила по-своему Роськины объяснения, для чего надо размещать подсумки именно так. Прочим тоже нашлось что сказать. Отроки от такого неожиданного внимания смущались и млели, а когда подбежал с докладом дежурный урядник… Анна поразилась самой себе – вымахнула из телеги с такой легкостью, будто лет пятнадцать сбросила. Даже и пожалела мимолетно, что не порты-юбка на ней – еще ловчее вышло бы. Встала перед докладывающим прямо, как Мишаня в таких случаях обычно делал, а когда доклад закончился, опять-таки, как сын, поздоровалась с ним за руку.
Да, что-то такое – самой непонятно что – изменилось. Уж на что Сучок… Анна, отдав вожжи подбежавшему отроку, задержалась на крепостном дворе, засмотревшись на старшину плотницкой артели: тот по-деловому, без крика и ругани, обсуждал что-то с мастером Гвоздем, тыкая пальцем в зарубки на палочке. Заметив, что на него смотрит боярыня, Сучок, разумеется, не заорал: «Чего уставилась?» (на боярыню-то!), и не выразил малейшего неудовольствия, а почему-то застеснялся, суетливо сдернул с головы шапку и поклонился. Даже Гвоздь, тоже приветствуя боярыню, недоуменно покосился на своего старшину.
Неужели пришло это, как говорит Корней, «умение явить себя»? Сколько сотник в свое время талдычил об этом Фролу, а потом Мишане! Правда, толком объяснить, что это такое и как это делать, так и не мог: получалось что-то туманно-возвышенное и одновременно грозное, но все равно непонятное.
«А ведь и верно: словами-то не объяснишь! Это либо есть, либо нет… Неужто сподобилась, матушка-боярыня? То-то захотелось с седла на всех взглянуть грозным боярским оком. Вот тебе, бабушка, и хрен с горчицей, как Мишаня говорит…»
– Евдоха! Чего чешешься? Делать нечего? Живо снеси обед в лазарет – там трое отроков болящих маются, да лекарке и девчонкам, что с ней приехали. Рысью, рысью давай! Да смотри у меня, прямо иди, нечего кренделя по крепости выписывать, как в прошлый раз! И не ври мне! – Под суровым взглядом Плавы молодая холопка не посмела