печальное и самой же потом представлять. Это было бы самое-самое большое счастье, какое только придумать можно, даже еще лучше, чем царицей быть. Вот хочется!
Господи, сделай, чтоб я могла сочинять как мамочка, как Лермонтов, а я за это готова всю жизнь ничего сладкого….
Нет, что я? Что это я? Хорошо, что не договорила! Не есть никогда ничего сладкого?! Вот ужас-то! Я только чай без сахара пью, и то как мне тяжело приходится. А тут никогда и ничего – ни меренг[24], ни мороженого, ни шоколаду… Ни за что бы не выдержала! Да и зачем это нужно? Мешать оно ничему не может. Ведь другие актрисы наверняка шоколад едят, а мамуся моя так даже и очень, особенно крафтовские, как у нас в ложе были, а стихи вон какие чудные пишет!
Вот другие все могут: и поют, и рисуют, и сочиняют, неужели же одна я совсем неталантная и ничего не буду уметь? Как хочется быть актрисой!
Глава XII
Мадемуазель Линде плачет. – Что мы решили
Бог знает сколько времени мы уже не видели мадемуазель Линде, ей даже на дом журнал посылали, чтобы проставить четвертные отметки. Сестра ее долго была больна и несколько дней назад умерла.
Вчера наконец пришла мадемуазель Линде. Худенькая такая, еще, кажется, похудела, личико грустное-грустное, глаза блестят, а под ними такие широкие темные круги.
Евгения Васильевна предупредила нас, чтобы мы не шалили и вели себя тихо. И правда, в классе было замечательно спокойно, только «кумушки» попробовали-таки немного побушевать, но на них мы сами со всех сторон зашикали.
Дали нам писать немецкие склонения. Пишу я, только вдруг подняла голову – вижу: мадемуазель Линде сидит боком у стола, повернув голову к окну, смотрит в одну точку, губы у нее немного дрожат, а слезы, крупные такие, так и катятся из глаз, и она даже не вытирает их. Это близенько, совсем почти около меня, не больше как шага полтора.
Тут уж мне не до склонений было, смотрю на нее, и так жалко мне ее, так жалко… В горле щекочет, в глазах тоже… Не могу, не могу я видеть, когда кто-нибудь плачет! Я и про перо забыла, что у меня в руке, бросилась около нее на колени и крепко обняла ее за талию.
– Мадемуазель Линде, дорогая, золотая, не плачьте, пожалуйста не плачьте, мне так жаль, я так вас люблю, – всхлипывала я.
Она сперва чуть-чуть вздрогнула, не заметила, верно, как я подошла, но потом прижала меня за лицо к своей груди.
– Доброе, милое дитя, – ласково так прошептала она.
Девочки перестали писать и смотрели на нас. У многих тоже
были такие лица, будто и они вот-вот заревут, одна только какая-то фыркнула, оказалось – Зубова. Дрянная девчонка! Мадемуазель Линде плачет, а ей смешно. Ну и досталось же ей потом от всех нас!
Я потихоньку полезла в карман, потому что мне непременно нужно было высморкаться, но тут мадемуазель Линде точно проснулась:
– Идите, малютка, на место, теперь не время грустить, надо делом заниматься.
Она хотела улыбнуться, но личико у нее сделалось такое жалкое, такое жалкое, что я и теперь не могу