девочки стояли перед фотографиями – лежащие на улицах трупы, обледеневшие дома. Заплакала только Лета, у остальных девочек глаза были накрашены, поэтому приходилось крепиться.
На улицу вышли молча. Одноклассника, знавшего анекдот про двух дистрофиков, а так же обнаруженный в котлете синий ноготок съеденной сестрёнки, слушали хмуро.
– Ну как хотите, – обиделся он. – Может, выпьем, тогда? По 125 блокадных грамм?
– Задолбал! – сказала Лета, одноклассники её поддержали.
– Давайте не будем заливать горе, это плохая привычка, давайте запьём его чаем, горячим, как сострадание, – педагогическим голосом предложил учитель, удовлетворённый содержательной частью экскурсии. «Если бы этого слона не было, его нужно было бы придумать», – рассказывал он по приезде коллегам в учительской. И повёл класс в литературное кафе на Невском.
Перед отъездом всем дали время на шопинг. Учитель приобрёл атлас города, Лета – магнит на холодильник с изображением бутылки кетчупа чили, её сосед по парте – маленький российский флажок и колоду карт.
Поезд мчался сквозь снежное крошево, колеса стучали, как чугунный метроном, пассажиры, замотанные в простыни и одеяла, лежали неубранными мертвецами, на боковой полке, завернутый в ватку и бумагу, дышал восковый младенец. По серой ледянке шла распухшая от голода родина-мать, а рядом с ней бежали околевшие собаки.
За Тверью Лета вместе с матрацем свалилась в проход, прямо в свинцовую полынью, полную зимних кроссовок и ботинок. Ее душа кричала, как люди в горящем вагоне.
– Совсем одурели! – возмутилась бабушка, которой Лета с порога кинулась рассказывать про склады, голод и людоедов. – Нашли, куда детей вести!
Бабушка тайно недолюбливала блокадников – нарочно выжили, чтоб теперь удостоверение иметь и прибавку к пенсии. Как будто те, кого, как и её, ребенком вывезли из окружения в тыл, от голода не умирали!
– Сахар, слон, голова… Вечная русская матрица, – папа с хрустом раздавил матрицу ладонями. – Господи, сколько можно! Отец народов, голодомор, Гулаг! Беломорканал, Соловки, холокост! Нельзя взывать к добрым чувствам, рассказывая о зле. Тошнит! Выворачивает! Воспитывать нужно красотой мира, а не ужасами войны! Я хочу красоты. Как я хочу красоты! Яркой или сумрачной, истонченной или мощной, но – живой! – Папа умел говорить художественно.
– Не переживай так, милый, – рассеянно произнесла бабушка, пропустив папино страстное выступление. Она страдала о своём, в её душе, как в большевистском подполье, клокотала классовая ненависть к более удачливым в количестве льгот ровесникам-пенсионерам.
– Хватит взывать к памяти истлевших потомков! – закричал папа. Слово «предки» он, видимо, счёл не достаточно изящным. – Я не могу плакать по жертвам войны восемьсот двенадцатого года, как наши внуки не станут лить слёзы по этой чёртовой голове и по этому слону. Потому что длинные светлые волосы – это уже не трагедия, а триллер и фарс. Довольно мумий, они меня не возбуждают!
–