было бы худшее, что можно придумать в её положении. Это бы отрезало, заказало ей путь к нему и завтра, и послезавтра, и потом ещё Бог знает на сколько – да на всё то время, пока будет он здесь. Страх навсегда спалить к нему мосты самой себе напугал её, она быстро протрезвела, как кошка, которая скоро поняла, что сверх всякой меры нашкодила. Конечно, навалилась на себя с запоздалыми попрёками. Человече с дороги с такой долгой. До меня ли ему сегодня? Ладно, пускай я оставлю его в эту ночь. Зато во все остальные ноченьки – он мой, мо-ой! Никому не отдам!
Она улыбалась своим мыслям, богатела от этих мыслей, от всего того, что сулила эта перспектива; ей было уже достаточно одного лишь того, что этот медведь, как она говорила, ростом в два метра без кепки, вёл её под руку, он вёл её, не кто-нибудь, а он сам, и больше ей ничего не надо ни сегодня, ни завтра, ни потом когда – всё её существо заполнили, залили гордость, торжество. И что до того, что вёл он её всего-то только до двери, главное, он вёл!
Когда он опустил руку с её локтя и мягко, как-то особенно обещающе тихонько подтолкнул – и в том, что он вёл её до двери под руку, и в том, что нежно пришлёпнул по жидкой заднюшке – всё это виделось ей добрым знаком, добрым залогом, идущим в будущее; уходя, она уходила с лёгким сердцем; ей было просто хорошо, славно; никогда так она себя не чувствовала; в обновленной её улыбке, в прощанье с порога вскинутой руке были и счастье, и зов, и ожидание, и надежда – в лице, в жесте горячо билось, дышало всё живое, непритворное; этот проблеск искренности, чистоты горел и в глазах, твердивших: я верю тебе, я жду тебя, я надеюсь. Помни, у моей надежды глубокое дно…
14
Не остри зубы на чужое.
Дырявый мешок не наполнишь.
С невозможной обидой на Марию брёл старик в свою боковушку. Уму непостижимо… Ну как эта крутижопка словчила отбить Петра?
Как отправил визы, замечтал…
К первому сну разнепременно сам поведёт сынов. А вертанулось…
По жалости дал бабке проводить Ивана. Иначе вроде и нельзя. Даром что в обиде на бабку – за долгий канадский век так и не нажили ребятья, – а не отказал в последнем. Все ж кануны блажно просила дозволить быть ближе к его сынам, старик и размахнись: не родила ни одного нашего, радуйся хоть на моих! Сам и скомандирничай, чтоб вела ко сну Ивана, затаённо ладясь сам проговорить до утра с Петром, с младшеньким. Вот сведу к постельке, уложу, подсяду, пристегнусь где на прилепушке у изголовья, сынову голову к себе на колени и такая завяжется у нас открытая, вся наружу, беседа… Развязалась, кактус тебе в карман! Будто всё внасмех крутнулось. Откуда только и выпнулась эта… Эта метёлка с пустом не кинется. Уж умысел какой да припасла…
Не раздеваясь, Головань долго сидел у себя, сторожко вслушивался в лестницу. Уж кто-кто, а лестница первая скажет, как станет Мария спускаться от Петра. Но лестница, шаткая, с подскрипом, молчала, не подавала своего голоса, старого, скорбного.
И за стенкой тихо.
Ни шагов, ни даже вздохов, таких привычных перед сном.
Конечно, бабка