в Лисинецком лесу, а там, на Гицлевой горе, расцветала омела, и расцветала не весной, а в феврале, когда еще лежал снег, и он только тогда, в изгнании, почувствовал, насколько она была ему мила, как не хватало ему этого бледно-розового цвета там, в чужом доме, где они вынуждены были ютиться вшестером в единственной комнатушке, вздрагивая от каждого стука, от громкого топота ног, от громких приказов, от щелканья затворов, а выстрелы… выстрелы уже их так не пугали, выстрелы слышались в отдалении, к выстрелам все они привыкли… даже тогда, когда оказались в Яновском концлагере. Затем лента воспоминаний прервалась, замелькали черные неразборчивые кадры, и Милькер уже снова видел себя на родном Клепарове, в родительском доме. Многое за то время, пока он отсутствовал, пропало, что-то забрали немцы, что-то – освободители, а то и соседи, но кое-что осталось – на старую мебель никто не позарился, а под шкафом под полом удалось спрятать самое ценное – скрипку и альбомы с фотографиями, Милькер частенько рассматривал эти снимки, где была отображена вся его большая семья, его друзья, любимая девушка, всех их давно нет в живых, но он еще помнит их голоса и, закрыв глаза, может воспроизвести. Вот кричит из окна его мама: «Йоселе! Йоселе! Марш домой! Учитель пришел!» О, да как же можно забыть пана Кацеленбогена с его дребезжащим картавым голосом, вот он во всем черном, похожий на ворона, длинные худые руки, кажется, в любой момент взмахнут в воздухе, и он взлетит и с высоты начнет вбивать своим клювом в голову горемычного Йоселе тайные знания, а вот сестра Лия и Рута, его девушка, собирают цветы на Кайзервальде и заливаются звонким заразительным смехом, таким, что не поддаться ему невозможно, а там – на рядне его друзья устроили пикник, и кажется, даже запах жареного мяса на вертеле доносится с фотографии… Под полом удалось припрятать и часть посуды, а главное – чашку в виде пухленького щекастого мальчика: из нее он пил в детстве молоко, больше он из нее не пьет ничего, но чашка стоит за стеклом в старом буфете и связывает его с покойной мамой, которая наливала в эту чашку теплое молоко, добавляла ложечку меда и приносила ему каждый вечер, а когда он болел, к молоку добавляла еще масло и соду, он морщился, но пил, а теперь, когда он смотрел на чашку, ему казалось, что детство не перестало в нем жить, и когда он закроет глаза, то услышит голоса своих друзей, которые зовут его играть в мяч.
Он жил скромно, давая частные уроки музыки, средств на жизнь хватало, но Милькер был книгоманом, поддерживал связи с букинистами Киева, Москвы, Вильнюса, а так как на старые книги денег недоставало, он еще занимался и спекуляцией, как тогда говорили, посещал нелегальные книжные рынки, которые разгоняла милиция, и поэтому для конспирации в 1970—80-х годах приходилось часто менять место сбора книголюбов. Когда милиция устраивала облаву, все мигом разбегались, порой даже бросив книги. Одно время они собирались прямо на Гицлевой горе у памятника казненным польским повстанцам, и Милькер вспомнил, как зимой милиция со всех сторон двинулась на гору, все бросились