– русский человек.
То есть, будучи настроен критически по отношению к своей нации (которая после шести веков деспотии, рабства и, по формуле ознакомившегося с деяниями советской власти Эйнштейна, «трагедии человеческой истории, в которой убивают, чтобы не быть убитыми» – дает для критики поистине русский простор), я обладаю теми чертами, какие сам и ругаю.
Ну, например, я с легкостью переношу во внешний мир, полагая универсальным и повсеместно распространенным тот склад жизни, который только и сложился, что в моей банке с пауками (где я – один из пауков).
Например, я с детства был уверен, что настоящий мужчина должен доказывать честь и достоинство в прямой простой драке – тогда, когда встречает против себя прямой и простой напор.
Искренне полагал. Хотя рос болезненным, тщедушным и рано очкастым мальчиком, представляя собой плохо заточенный под драку инструмент.
А вокруг меня был город Иваново, с мешаниной параллелепипедных пятиэтажек, застилавших небо едким паром фабрик и деревянных домов «частного сектора».
Я рос во дворе, образованном пятиэтажкой и задами этого сектора, уклоняясь сколько возможно от драк и невероятно страдая от уклонения (тогда мне было еще не известно слово «рефлексия»). Ни у одного ивановского мальчика, даже у последнего еврейского задроты со скрипочкой в руках – да будь он трижды будущий Кремер! – не было шанса избежать двора.
Внутри своей компании во дворе не дрались, но две остановки влево, вправо, вверх или вниз от центра мира приводили в новый мир, где к тебе подходили цыкающие слюной мальчишки, спрашивали двадцать копеек и били морду просто за то, что ты пересек границу, отправившись в магазин «Юный техник» за пилочками для лобзика, надеясь втайне, что в продаже будут те, что на концах содержат гладкую плоскость, а не те, что по всей длине состоят из зубчиков. Потому что те, из сплошных зубчиков, имели паскудное свойство гнуться туда-сюда при пилке фанеры.
И я дико боялся, конечно, пацанов из других миров, и презирал себя, но сомнению подвергал не справедливость такого мира, а лишь собственную смелость. Однажды возле моего двора из сугробов и тьмы материализовался разивший сивухой детина лет эдак семнадцати. Он молча приблизился и деловито дал мне меж глаз. Очки разлетелись вдребезги, шапка взмахнула крыльями кроличьих ушей, я, захлебываясь слезами, рванул домой и, двенадцатилетний, в истерике катался по полу – и отказался идти искать шапку даже вместе с отцом и дедом. Они потом нашли ее без меня. Жуткая та была ночь перед Новым годом. Я встретил его, упрекая и укоряя себя, принимая решение с утра 1 января накачивать мускулы, – за неимением гантелей утюгами, как делал когда-то Борис Лагутин, боксер и олимпийский чемпион, о чем я вычитал в подаренной на Новый год книге «Мужчинам до 16 лет». Утюги в нашу с Лагутиным эпоху действительно были еще тяжелы.
Эта мучительная рефлексия с неизменным самооговором тащили меня по жизни долго (драк я не так и не смог избежать, и дрался, некрасиво выбрасывая вперед руки, чтобы защитить лицо, лет примерно до девятнадцати),