какой битве подо мной коня не убьют, с гарантией.
Чтобы поднятого мертвеца уложить без Дара, его надо сжечь. Потому что даже если на части его раскромсать, части будут дёргаться, пытаться довыполнить приказ. Но неважно.
Так я обзавёлся личной лошадкой, и расстояния в королевстве для меня сократились вдвое. И я смотрел на свою страну.
Правда, и страна тоже смотрела на меня. Ужас летел впереди. Паника. У меня в свите были живые и мёртвые вперемежку… хотя что это я болтаю? Мухи, если по чести, всё-таки были отдельно, а мясо отдельно: трупы – рядом со мной, а живые – поодаль. Я своих мёртвых гвардейцев периодически менял – зимой реже, летом чаще, но свеженькие меня повсюду сопровождали, потому что живым я, хоть они разбейся, не верил, не верил, не верил! Никакой их лести не верил. Знал, что никакой страх их не заставит говорить правду, когда речь идёт об их выгоде. А мёртвые не продаются и не врут, поэтому меня и сопровождали мёртвые, и Междугорье задыхалось от ужаса.
Я увидел провинции, о которых столичный свет не имел понятия, потому ближний круг был убеждён: Междугорье – это столица. Я увидел провинции, до которых никому не было дела, и мне стало тошно. Я представлял, что всё плохо, но всё-таки был не готов к такому – а они так жили столетиями, и привыкли так жить, и им было не плохо, и не гнусно, и не страшно. Я им казался гораздо страшнее, чем их жизнь. Я был неожиданный и новый, а весь будничный ужас в их городах им присмотрелся. И двигающиеся мертвецы, оказывается, для моих подданных страшнее, чем смерть близких.
Я увидел города, утонувшие в грязи и дерьме, подыхающие от голода. И слышал от их бургомистров, которые зеленели от страха, когда встречали меня, что они платят мне налоги, которых я никогда не получал. Что с мужичья здесь дерут последнее, чтобы расплатиться со столицей – но, клянусь Богом или Той Стороной, эти деньги шли не в казну, а в карманы мелкой сволочи, говорившей от моего имени.
И я вешал мелкую сволочь и сообщал горожанам, сколько с них в действительности следует. Но они не верили и содрогались от страха. Они верили сволочи больше, чем мне: сволочь была своя, живая, тёплая, понятная, в отличие от государя-чудовища. И потом обо мне же говорили, что я не знаю пощады даже к своим собственным верным слугам.
Я насмотрелся на казни моим именем и на произвол моим именем. Приказал запороть кнутом до смерти судью, который творил что хотел, ссылаясь на мои несуществующие указы. Но он был сущим воплощением справедливости в глазах здешней толпы, а я как был, так и остался тираном и кошмарным сном.
Я не мог бросать им медяки – мне это претило. Я хотел понизить цену на хлеб. Я запретил баронам чеканить свою монету и наживаться на разнице курсов. Запретил под страхом четвертования взвинчивать цену на зерно в неурожайное время. Уже через два года пуд муки стоил полтину серебром. Но халявы из королевских рук мои подданные не получали, вдобавок я был страшен, я был – ужасная сказка… поэтому в отношении народа ко мне ничего не изменилось. И все нежно вспоминали моего отца.
Я