мя которой у нее случаются откровения – и она высказывает то, что забывала сказать на протяжении всей своей жизни. Перед лицом смерти ей захотелось стать честной и выдать свою последнюю тайну. Она признается: все великие темы были сплошь уловками и полуправдой. Тщетно-прекрасные взлеты мысли – Бог, Универсум, Теория, Практика, Субъект, Объект, Тело, Дух, Смысл, Ничто – всего этого не существует. Все это лишь словеса для юнцов, для профанов, для клерикалов да для социологов.
«Слова, слова – словеса. Стоит им воспарить однажды – и тысячелетия будут сменять друг друга, а полет их все никак не окончится» (Готфрид Бенн. «Эпилог и лирическое Я»).
Все такое и тому подобное последняя философия, готовая к признаниям, склонна относить к истории – к давно прошедшему времени – и рассматривать как грехи молодости. Времена всего этого давно минули. В мышлении нашем больше не осталось и бледного следа от былого взлета понятий и прежних экстазов понимания. Мы просвещены и мы пребываем в апатии. О любви к мудрости давно нет и речи. Не существует знания, любителем (philos) которого можно было быть. Мы знаем такое, что нам и в голову не придет это полюбить; напротив, мы задаемся вопросом: как нам удается жить, вынося это и не превращаясь в соляной столп.
То, что предлагается здесь под названием, намекающим на великие традиции, – это размышления на тему «знание – сила»; именно данный тезис и похоронил философию в XIX веке. Он подытоживает всю философию и в то же время являет собой первое откровенное признание, с которого начинается ее агония, продолжающаяся столетие. Им заканчивается традиция того знания, которое – как свидетельствует само его название – было эротической теорией: любовь к истине и истина любви. Из мертвого тела философии в XIX веке являются на свет современные науки и теории власти, такие как политология, теория классовой борьбы, технократия, витализм, в любом обличье вооруженные до зубов. «Знание – сила и власть». Такова заключительная точка в процессе неотвратимой политизации мышления. Тот, кто высказывает этот тезис, с одной стороны, высказывает истину. Но, высказывая его, он желает достичь большего, чем просто истина: он намерен включиться в игру власти.
В те же самые времена, когда Ницше принялся выявлять скрывающуюся за всякой волей к знанию волю к власти, старая немецкая социал-демократия призвала своих приверженцев включиться в гонку за знанием, которое – власть. Там, где откровения Ницше выказывали претензию стать «опасными», холодными и свободными от всяческих иллюзий, социал-демократия показывала себя прагматичной – и демонстрировала простодушно-добропорядочную радость от образования, словно в старые добрые времена. И в том и в другом случае речь шла о власти: Ницше говорил о ней, с позиций витализма подкапываясь под основы идеализма, свойственного буржуазии, тогда как социал-демократия пыталась благодаря «образованию» обрести такие же шансы на власть, какими располагала буржуазия. Ницше учил реализму, который должен был облегчить грядущим поколениям буржуазии и мелкой буржуазии расставание с идеалистическим лживым вздором, сковывавшим волю к власти; социал-демократия стремилась причаститься того идеализма, который до сих пор неявно сулил обладание властью в будущем. У Ницше буржуазия уже могла научиться изощренности и умным грубостям такой воли к власти, которая утратила идеалы, тогда как рабочее движение зачарованно смотрело на идеализм, более подобающий его собственной воле к власти – еще совсем наивной.
К 1900 году радикальное крыло левых перестало в чем-либо уступать правому цинизму власть имущих. Это состязание между грубо-оборонительным цинизмом старых носителей власти и утопическо-наступательным цинизмом новых составляло суть политико-моральной драмы XX века. В соревновании за самое жестокое сознание жестоких фактов друг друга наставляли дьявол и сатана. Из конкуренции сознаний возник двойной сумеречный свет, характерный для современности, – взаимовыслеживание идеологий, ассимиляция противоположностей, модернизация обмана – короче говоря, то отсылающее философа в пустоту положение, в котором лжецы называют лжецов лжецами.
Мы опять чувствуем актуальность Ницше – после того, как первая, фашистская, волна увлечения ницшеанством спала. Снова становится ясно, насколько поистрепалось христианское облачение западной цивилизации. После десятилетий восстановления, после десятилетия утопий и «альтернатив» возникает впечатление, будто наивный порыв внезапно иссяк. Все время опасались каких-то катастроф – то одной, то другой; в огромных количествах находили сбыт новые ценности – они шли нарасхват, как и все другие обезболивающие средства. Но время цинично: ему ведомо, что у новых ценностей короткие ноги. Небезразличие, гражданская солидарность, укрепление мира, качество жизни, сознание ответственности, забота об окружающей среде – всему этому не суждено было зайти действительно далеко. Тут было достаточно просто выждать. Вот цинизм во всеоружии и стоял, отойдя на задний план, ожидая, пока не кончится беспрерывная болтовня и не вернется прежний, привычный порядок вещей. Наша современность, не способная к полету, правда, еще умеет «мыслить исторически», но давным-давно сомневается, что история, в которой она живет, имеет какой-то смысл. «Никакой нужды во всемирной истории нет».
Вечное