ботинком по земле. Ковырял, ковырял, пока ямка под сиренью не появилась.
Вот и ночь. Сверчки перекликаются, луна сияет так ясно, что вишня на Марусином дворе сдалась – откинула тяжелую тень и листвой зашелестела, словно проверяет, будет ли та тень двигаться.
Под сиреневым кустом тоже что-то – шерх, шерх. Молодой пес на Марусином дворе шевельнулся в будке, да не насторожился.
Из-под сирени выбрался Степка, поправил очочки и на цыпочках подкрался к дырке в заборе. Так-сяк пролез, сжался посреди двора – страшно! То на окно открытое глянет, то на будку. Злой пес у Маруси. А ну как хватанет? Ох и страшно! Назад было повернул, да опять замер. Кулачок сжал – и скорей к окну. По колючкам босыми пятками. Добежал! В карман полез, заеложенную конфетку достал, на подоконник положил – и ходу! Едва успел до дырки в заборе добежать, как пес проснулся – из будки выскочить не поленился, цепь рвет, рычит, к Степке рвется, а тому все равно – в дырку да на улицу. До своей хаты добежал, на лавку упал и замер. Глаза – в землю. Улыбается. Вдруг:
– Степан… А чего это ты, трясця твоей матери, ночью шляешься?
Очочки поправил – ага! Снова папка пьяный домой ползет. Молча под мышку Григорию подлез, худенькой ручонкой за спину обнял.
– Дай помогу…
– Вот так номер! – выдохнул Григорий. – Да ты у меня силач. Правильно немец мне наказывал – чтоб, говорил, твой сын вырос, я себе смерть приму… И конфетку… дал.
Калека вздохнул. Степка с ним вместе.
– Та конфетка… – продолжает, – ценность наиценнейшая! Оберег, выходит, на всю твою жизнь… На память… Про немца… И мать твою сердешную… Понял? Никому ее… никому! Не отдавай! Не отдашь?
Степка вздохнул горько. Губы задрожали. В сторону Марусиной хаты глаза скосил – словно издалека можно было все рассмотреть: и Марусю в тяжелом красном намысте до пупа, и заеложенную заветную конфетку на подоконнике.
Глава 2
Румынка и немец. Необъяснимый день
В семидесятом Орысе исполнилось сорок шесть. Седая стала. Тяжелая. Где уж там на счастье надеяться? Одна… Утром на порог выйдет – тихо… Снова – тихо! Как в могиле. Словно заснула жизнь. Словно забыла, что не погасло Орысино сердце, бьется… Тихо. Снова тихо! С утра до ночи знай спину гнет. Пальцы на руках покрученные. Доктор в городе пожал плечами, поставил диагноз «натруженные руки» и велел беречься. А для кого? Тихо в Орысиных ночах. Тихо. Одна на постели. Свернется калачиком, воспоминаниями укроется. Если бы не Маруся, то и не понять, зачем те дни листать.
Маруся выросла. Как проведывает Орыся партизана Айдара на кладбище, так все ему про дочку, про дочку.
– А красавица какая, – улыбается. – На хлопца глянет – тот, бедняга, аж мотню пинжаком прикрывает. Или за папироску хватается, мол, я такой сурьезный да гордый, что мне Марусины чары не страшны. Зажмет ту папироску зубами, а глаза будто кричат, так к Марусе поближе хочется. Только она у нас не такая. Ох и рассудительная. Слышишь? Перебирает, перебирает… И этот ей не пара, и тот не годится. Может, каприз какой сердечный от всех прячет? Не знаю. Не признается… Не жалуется…
Маруся и правда на материнском