Иосиф, думаешь, что он действительно так сказал бы и не отличил твоей руки от своей?» – «Конечно, отличил бы, дорогая, но не сразу. Если бы он взял увеличительное стекло и стал внимательно разглядывать штрихи – тогда да. А вот если бы он сел на диван или в твое любимое кресло да смотрел бы с расстояния двух-трех метров, то до конца жизни для Джованни Баттиста Пиранези оставалось бы загадкой, как его работы попали в Москву и почему бумага офортов почти белая».
После того как на дне чашки остался лишь густой слой крупных чаинок, Иосиф Михайлович почувствовал, что наконец-то «созрел» и может теперь съесть что-нибудь посолиднее кусочка черного подсоленного хлеба. Это он и сделал.
Два яйца всмятку, два бутерброда с тонким слоем масла, густо посоленным, и полрюмки водки – вот и весь завтрак – как обычно, как предписывал ритуал. Яйца иногда менялись на шпроты, шпроты – на холодные котлеты, купленные в соседней кулинарии. В общем-то старику Домбровскому было по большому счету все равно чем питаться. Он знал, что теперь часов до четырех дня есть ему не захочется. А вот в четыре он может себе позволить выпить еще две рюмки водки и съесть большую тарелку обжигающе горячего супа, а на второе – что-нибудь из кулинарии – курицу, рыбу или блинчики с мясом.
После завтрака Иосиф Михайлович тщательно причесался перед большим зеркалом в витой раме, прицепил бабочку, подняв ворот рубашки. Надел пиджак и оглядел себя в зеркале. Он не опустился после смерти жены, хотя этого и опасались соседи, а наоборот, стал еще больше следить за своей внешностью. Он всегда выходил из дому гладко выбритым, прическа уложена волосок к волоску, на пиджаке ни одной пылинки. О брюках и ботинках и говорить не приходилось – идеальные стрелки, идеальный блеск. Даже концы шнурков были одинаковой длины, с одинаковыми непогнутыми жестяными наконечниками – они вызывали подозрение, что отлиты из серебра. Из кармана пиджака неизменно торчал уголок накрахмаленного носового платка. Во всем, что касалось одежды, Иосиф Михайлович Домбровский был и оставался педантом.
Но еще большим педантом он был в работе. Однако после смерти жены он оставил работу. У него просто не лежали к ней руки. А граверу, если его рука вялая, неразогретая и мертвая, лучше за инструмент не браться. Домбровский это знал. Он смирился с тем, что вышел на пенсию, смирился с тем, что к нему никто не ходит, вернее, он сам никого не принимает и не желает видеть. Для мастера же признание – одна из основных форм существования, и тешил старик свое самолюбие созерцанием собственных работ. Иногда вытаскивал из шкафа большую папку, клал ее на стол, стирал пыль, развязывал шнурки и принимался разглядывать офорты, время от времени скептично морща нос и кривя губы.
«А вот здесь, Иосиф, рука у тебя дрогнула, а ты поленился исправить. Эх ты, лентяй… А еще считал себя лучшим гравером».
Он брал одно из увеличительных стекол, которых у него имелся целый набор, зажигал свет, направлял луч настольной лампы на немного пожелтевший лист бумаги,